— Вы далеко не так красивы, как в тот вечер, когда в синем сюртуке с блестящими пуговицами стояли у меня в лавке. Эту картину я никогда не забуду, — говорит Шлиман, немного разочарованный.
— Да и вы не так молоды и наивны, как тогда, — отвечает Нидерхоффер, не растерявшись. Они оба смеются, и смех восстанавливает дружбу, рожденную мимолетной встречей.
— Прошло почти пятьдесят лет, господин Шлиман, а я все еще помню Гомера. Хотите послушать?
Что за вопрос! Нидерхоффер встает и, опираясь о стол, начинает, как в ту незабываемую ночь:
Шлиману хочется заткнуть уши. Виной тому не только чрезмерное скандирование и неправильное Эразмово произношение. Вот пропущено слово, вот одно заменено другим — и прекрасный греческий язык жестоко исковеркан. Шлиман в своей жизни очень редко говорил неправду, а из вежливости — и подавно. Но теперь он не может поступить иначе: весьма сердечно благодарит старого Нидерхоффера и восхищается, как чудесно тот помнит Гомера. Разве он вправе обидеть того, кто зажег в душе его огонь? Кто в мгновение осветил пропасть. Кто его, обреченного, вернул на правильный путь, приведший к желанной цели.
В один из дней, когда пребывание Шлимана в Анкерсхагене подходит к концу, ждут еще одного визита. Уже с утра Шлиман сидит в беседке, оставив корректуры. Он спрашивает пастора, не распорядится ли тот, чтобы позвонили в колокола.
— Ради чего? — недоумевает Беккер.
— Ты ведь знаешь, кто сегодня приезжает!
— Ну, я полагаю, из-за этого не стоит звонить в церковные колокола, — отвечает пастор полунасмешливо, полусердито.
— Жаль, — говорит Шлиман, — а я так хорошо все придумал.
Но дело обходится и без колокольного звона. После обеда на двор, громыхая, въезжает наемная карета. В ней сидит краснолицая, очень полная- старая женщина в старомодном черном шелковом платье. Прежде чем она успевает понять, что происходит, Шлиман ссаживает ее с коляски и целует в обе щеки.
— Минна, — говорит он, глубоко растроганный, — Минна!
Но она молчит и готова сквозь землю провалиться: очень красивая, строгая женщина, лет на тридцать моложе ее, выходит из дому и сердечно приветствует гостью.
— Пойдем, — торопит Минну друг ее далекого детства, — пойдем сразу в сад! Ты знаешь, что мои инициалы все еще видны на стволе липы? И что за прудом все еще стоят кусты жасмина и ракитника, где мы однажды спрятались, когда нас искала твоя мать? А знаешь самую последнюю новость? Я бы ни за что не поверил, если бы пастор не дал мне честного слова. Помнишь, Пранге рассказывал, что ногу Хеннинга Браденкирла зарыли в церкви перед алтарем? Не забыла? Когда десять лет назад в церкви перестилали пол, в песке действительно нашли кость ноги, и больше ничего. Что ты на это скажешь?
Минна ничего не говорит. Если бы не дети, которые так настаивали, чтобы она совершила это путешествие в прошлое, к своему знаменитому другу, она ни за что бы не поехала. Ей и так было страшно неловко от тех историй, что он рассказал о ней много лет назад, когда опубликовал свою автобиографию. Счастье еще, что никто во всем Фридланде не додумался купить книгу о Трое, где в первой главе описывалась его жизнь! А принадлежащий ей экземпляр, присланный из Афин, она стерегла от чужих глаз куда бдительней, чем сказочный дракон свои сокровища.
А Генрих — может быть, его следует называть «господин профессор» и прежде всего поблагодарить за брата, которому он оказывает такую большую поддержку, хотя они раньше только и делали, что ссорились? — Генрих бодр и весел, как будто прошло не пятьдесят, а всего лишь пять лет. Да и жена его держится совершенно естественно и не находит ничего особенного в том, что они прогуливаются по саду втроем. Минна постепенно оттаивает и почти забывает, что уже тридцать семь лет зовется госпожой Рихерс и имеет к тому же несколько внучат.
— А теперь, Минна, пойдем к нашему кургану!
«Этого только еще не хватало! — думает Минна. — Сидеть на глазах у всей деревни на дурацком старом холме среди крапивы и куриного помета!» Но она не высказывает вслух своих опасений, а принимается многословно говорить о жаре и ужасной пыли на дороге, об одышке и больных ногах, о дорогом платье. Теперь даже Генриху все ясно, и он, не возражая, усаживается с ней за стол. Сегодня стол накрыт под все еще цветущей липой. По случаю торжественного дня посреди пирогов стоит большой кофейник с ароматным кофе.
Вскоре, чтобы не опоздать на поезд, Минна — или лучше называть ее госпожой Рихерс? — должна возвращаться в Нойбранденбург.
В этот вечер сразу же после ужина Шлиман незаметно выходит из дому. С обеих сторон деревенской улицы из открытых настежь дверей несутся слова привета. Шлиман рассеянно отвечает. За сараем, где живут косари, он сворачивает вправо и идет, провожаемый лаем собаки, по лугу вдоль деревянного за бора. Потом он медленно и тяжело, как старик, поднимается иа курган — отныне курган этот принадлежит лишь ему одному. Если бы Минна осталась, он с ней и Софьей раскопал бы его завтра. Рабочие для этого уже наняты. Но теперь курган так и останется нетронутым и будет по-прежнему хранить в своих недрах золотую колыбель или другие свои тайны.
Золотистый свет летнего вечера заливает деревню. Луга вокруг пахнут сеном. Сзади в именье раздается ржанье лошади, мычит корова. А там, за хлевами, сидит какой-то мальчишка и играет на гармонике; протяжные переливы навевают и радость и печаль.
Причетник зазвонил к вечерне. В прозрачном воздухе медленно плывет благовест, замирая вдали.
Все началось здесь, на кургане, в шелесте дубовой листвы, в трепетном дрожании берез. Здесь корни всего. Как он писал об этом уже не раз? «Именно здесь ковались и точились кирки и лопаты для раскопок Трои и Микен».
Это сущая правда. Мечта о Трое зародилась здесь и, собственно, здесь, а не в Трое, Афинах или еще где-нибудь ей следовало бы и осуществиться до конца. Но жизнь не роман, и она не придерживается законов художественной композиции. Сколько окольных дорог пришлось ему оставить за собой, сколько пришлось брести по неправильным путям, сколько гор и ущелий преодолеть, прежде чем он попал из Анкерсхагена в Трою, а из Трои снова в Анкерсхаген...
Шлиман прислоняется своей почти совсем уже седой головой к стволу березы — его волосы такого же цвета, как и ее шелковистая кора.
Со стороны кладбища стремительно прилетает дрозд и, усевшись на верхней ветке, заливается в вечерней тишине. И вот шестидесяти лет как не бывало. Нет ни циклопических стен, ни Гиссарлыкского холма с его семью или более слоями, нет н золотых кладов, извлеченных из недр земли. Есть лишь яркое золото неба да золотая трель дрозда.
Под березой лежит мальчик. Скоро, пробежав всю деревенскую улицу, явится к нему его приятель, с которым они каждый день играют, и крикнет: «Генрих, тебе пора возвращаться». Скоро в вечернем воздухе раздастся голос матери, зовущей его домой...
Глава вторая. Дружественный Эол
Только Зефиру велел провожать нас дыханьем попутным...
«Одиссея», X, 25
Стоит тишина. Слышен лишь мягкий плеск воды, рассекаемой носом лодки, да нежное пенье утреннего ветерка, заставляющего шуршать песок пустыни. Солнце только что взошло. Шлиман, искупавшись, сидит на палубе и читает.
Это его третье путешествие по Нилу. Маршрут этот он уже проделал почти тридцать лет назад, когда впервые бросил свои коммерческие дела, думая, что навсегда. Он повторил его и прошлой зимой, зимой 1886/87 года. Казалось бы, он знает и маршрут, и реку, и страну. Глубочайшее заблуждение! Каждая полоска земли и воды изумительна и неповторима в своем бесконечном многообразии. Поэтому для чтения остаются лишь - жалкие минуты.
Далеко впереди видны какие-то руины, на три четверти занесенные песком. Надо будет снова причалить к берегу и осмотреть их повнимательней. Корзину черепков-то он наверняка наберет, а может быть, найдет и череп или несколько костей для Вирхова. Тогда тот, вероятно, соблаговолит подняться! И как это можно проспать восход солнца, самое чудесное время!