Георгий Петрович
Шлимазл
– Мама, а что такое шлимазл?
– Шлимазл, мой сыночек, – это ты.
ЧАСТЬ I
Еврей по крови, христианин по вероисповеданию, крещенный в Слуцкой церкви города Перми Борис Натанович Элькин впал в состояние астенической плаксивости и злобной раздражительности. Вообще-то эти два симптома трудно уживаются в организме одного пациента потому, что у злобы сухие глаза, но вот у Бориса Натановича было именно так и не иначе. Как человек образованный и не лишённый зачатков аналитического мышления, он попытался найти причины душевного дискомфорта и даже попробовал дать научное определение своему психическому состоянию, но ничего путного из этого не выходило. При этом он залез в такие дебри, выпутаться из которых совершенно не представлялось возможным. Проще всего было бы объяснить угнетенное состояние духа болезнью жены, но в том-то и дело, что всё началось гораздо раньше, чем появились первые клинические признаки заболевания супруги. Почему вообще меланхолия бывает чёрная, тоска – зеленая, а печаль – светлая? Кто первый определил цвета этих могильщиков хорошего настроения? И почему все эти гадости, включая хандру, апатию, скорбь и кручину, принадлежат исключительно к женскому роду? Сие неизвестно.
Думал-думал Борис и решил плясать от ностальгии. Тоже ведь не мужского рода явление и тоже ведь – тоска. Тоска по утраченному! Диагноз, кстати, среди олим хадашим 1весьма распространённый. Только, было, он на анализе слова сосредоточился, как всплыло в голове немецкое «Heim weh», что должно обозначать, вероятно «боль по домашнему очагу, по Родине», попробуй точно переведи, когда слова ни предлогами, ни суффиксами не связаны. Чтобы совсем не запутаться, решил начать с самого простого: с анализа грусти-печали.
Пример? Да вот извольте. Постучался как-то великий русский писатель, полжизни прозябавший непонятно на каком положении у мадам Виардо: то ли на положении иждивенца, то ли на правах любовника, скорей всего – последнее, ну, так вот, постучался он к ней в окно спаленки, а она – Полина – возьми, да и не открой, по причине наличия в организме критических дней неделикатного свойства. И закручинился тогда Ваня, вспомнил ядрёненьких, пахнущих березовым веничком по субботам, крепкогруденьких, задастеньких девок в папенькином имении, у которых под цветастеньким сарафанчиком панталончиков отродясь не водилось, и которые за кулек жамок или коробку конфектов (так эти сладости в то время назывались) полной взаимностью на чувства барчука отвечали, а за козловые полсапожки пылко влюблялись по гроб жизни и отдавали себя благодетелю всю без остатка; вспомнил певец русской природы их провинциальные прелести и светло так опечалился или, скажем, легко так загрустил. С прозаиком всё понятно, причина для утраты настроения какая-никакая, но имеется, а вот когда на фоне полнейшего внешнего благополучия: здоровье, гражданство, частная клиника – полное отрицание и абсолютное невосприятие окружающей действительности, и тоска смертная, тоска звериная, когда больше хочется не кого-то ушибить, а себя зарезать, вот это от чего?
Когда не замечаешь хорошее, а выискиваешь крупицы негативного, когда все замечательно в плане экологическом: чистая вода, вкуснейшие продукты, свежайший в мире воздух, по причине отсутствия антисемитов в радиусе, страшно сказать скольких километров – и все это игнорируется, но культивируется ненависть к жаре, к кусачим мошкам в Цфате, когда удивление внешним видом ортодоксальных евреев граничит с неприязнью, когда сам по себе напрашивается вопрос: как умные люди могли придумать себе добровольную пытку – носить в африканскую жару чёрные, плотные сюртуки, кипы под цилиндрами и даже меховые шапки эпатажного покроя (встречаются в Цфате и такие), как можно изобрести головной убор – кипу, который настолько мал и неудобен, что крепится к волосам специальными защепками? И как, вернее, к чему крепить его лысым? На клей БФ садить, что ли?
Он сотни раз наблюдал, как лёгкий ветерок приподнимает незафиксированный край кипы, отчего она становится вертикально, угрожая улететь куда-нибудь к чёртовой матери при следующем, более сильном порыве ветра. Он даже желал в душе, чтобы это, наконец, произошло, и чтобы упрямцы догадались изобрести нечто более рациональное, но кипы с голов, вопреки всем физическим законам, наземь не падали, и вообще причиной его депрессии были не кусачие мошки, не адская жара, и не меховые шапки суперортодоксов. Причина была более чем уважительная. Умирала жена, жена любимая, и никто на Святой земле не мог воспрепятствовать этому. А почему заболела именно его жена, почему запустили болезнь до стадии неизлечимой, будучи сами докторами? Как это почему? Да, потому что он – шлимазл! Вот и всё объяснение.
«А может быть, меня Боги наказывают за неверие мое? – думал он, – но почему в таком случае, её убиваете, а не меня? Она-то как раз вам верит. Вон мама моя Бога иудейского сто раз костерила, просила наказать за скверну её в качестве доказательства Его существования и что? А может быть, это и есть наказание Господне? Умно! Очень даже умно! Что такое твое личное несчастье по сравнению с несчастием твоего ребенка?»
И звучал в ушах при виде синагоги мамин голос. Про войну мама рассказывала:
Три дня чудом избежавшие ареста две взрослые женщины и тринадцатилетняя девочка прятались в лесу недалеко от Витебска. Чудо явилось рано утром в образе старого почтальона Петруся Кацубы.
Поздоровался. Оглушил новостью с порога: «Облавы в городе. Евреев забирают и увозят. Не щадят ни стариков, ни детей»
Петрусь пришел не один – привел с собой сноху. Белорусок тоже забирали, если их мужья занимали командующее положение в армии. Как немцы узнавали, кто есть кто – догадаться нетрудно. Осведомители давали информацию добровольно, исправно и на удивление ретиво.
Вот войдут, бывало, вечером немцы в село, а уже утром точно знают, где еврей проживает, а где жена командира прячется.
– Соня, а где твой? – оценивающе оглядел большой живот хуторянки Петрусь.
– Уехал вчера в город с её родителями, – кивнула на племянницу, – и почему-то не вернулся.
Теперь она знала почему. Арестованы сестра с мужем. И её Натан арестован. Сомлела от ужаса. И заплясали лихорадочно ярёмные вены на белой шее.
– Какая ты большая стала, Ханочка, – улыбнулся старик племяннице, – чужие детки быстро растут. Давно ли твоей матке целый ворох телеграмм принес, когда ты родилась, и вот ты уже невеста. Эх! Твою мать! – закручинился старик. – Тебе ли, такой красавице, без батьки по лесам бегать? Торопитесь, девки, а то воны придуть, а вы сховаться не успеете.
Петрусь торопил не зря. Не успели еду в корзину уложить, как послышался шум мотора.
Уходили огородами и уже из лесу видели, как выпрыгивали полицаи из машины, как рыскали по двору, по сараям. Слышали веселый мат, выстрелы: наверное, корову застрелили, а кого там еще стрелять?
Петрусь вывел женщин через болото на чистое место, сам направился домой, а беглецы пошли, куда глаза глядят. К вечеру третьего дня повезло – наткнулись на своих. Два солдатика, небритые, оборванные, но с оружием возникли из тумана.
– Пожрать дайте.
Как не дать? А сноха Петруся ещё и бутылочку им предложила. Зря старый Петрусь положил снохе в узел самогон «для сугреву». Ох! Зря! Пока трезвые были солдатики, все было хорошо, а как выпили – стал тот, что постарше нехорошо глазами поблескивать.
– Хороший немцы своим подстилкам харч выдают.
– Да, что вы такое говорите? Она жена командира, а я – еврейка. Нам ли с немцами хороводиться?
– Сколько тебе лет? – старший подошёл к Хане.
– Ребёнок она ещё, – похолодела от ужаса Соня, – тринадцать лет.
– А на вид все семнадцать дашь, – оскалился с грозной веселостью. Намотал густую косу Ханы на кулак. – Счас мы твой возраст по вместимости определим и метрику тебе жидовскую выпишем. Ха-ха!
Упала тетка на колени, обезумев от страха.
– Меня возьмите, пощадите девочку.
– Да ты ж брюхатая!