И эта проблематика, и этот тип героя главенствуют у Маламуда на протяжении всего его творчества, от «Помощника» и первого сборника рассказов «Волшебный бочонок» (1958) до итоговой книги избранных новелл, вышедшей незадолго до смерти автора. Ни о какой идеализации основного персонажа не могло быть и речи уже в силу характера творческой задачи Маламуда, и перед его читателями прошла целая вереница людей, надломленных своей тусклой будничностью, бесконечно одиноких, нередко опустившихся, еще чаще — расставшихся с ходовыми представлениями о добродетели, потому что они никак не ладят с реальными обстоятельствами жизни. Не могло быть речи и о каком-то специфически еврейском ощущении мира или о чисто национальных психологических чертах обычного маламудовского героя. Перенося действие, например, в Италию и выводя на сцену мелкого афериста Бевилакву (новелла «Вот он ключ!»), писатель исследовал все тот же самый характер «бедного человека», которого действительность заставляет ловчить и жульничать, как булочницу Бесси из «Ссуды» заставила она сделаться бесчувственной, а рабби Лифшица («Серебряный венец») приучила морочить легковерных, преступая Писание. Сюжеты Маламуда печальны, а его тональность вряд ли способна настроить оптимистически. Но огонек человечности тлеет даже в его персонажах, успевших обнищать духовно, не говоря уж об их социальной отверженности.
Один из критиков написал о типичном для Маламуда герое, что он похож на одинокого пенсионера, который собственную жизнь носит, как скверно сшитый костюм, зная, что ему не дождаться другого. Это верно и тонко замечено, хотя все же не исчерпывает ни главных коллизий, ни сути характеров, привлекавших американского прозаика. Сам он сказал о своем творчестве точнее, когда, комментируя роман «Разные жизни Дьюбина» (1979), заметил в интервью, что его всегда интересовала «безысходная человеческая драма, которая заключена в объективной невозможности или неспособности людей осуществить самих себя в каком-нибудь деле, созидая нечто завершенное и воплощающее их духовность».
Рассказ «Шляпа Рембрандта» открывал одноименный сборник (1973), и этим указывалось, что для автора он обладает программным значением. Это тоже трагифарс, как большинство новелл Маламуда. Но за ординарностью фабулы, которая была бы уместна и в анекдоте, нельзя не ощутить философского смысла рассказанной нам истории скульптора, обтесывавшего плавники да лепившего уродливые цветы на длинных стеблях, хотя наверняка таилось в этом Рубине — и не смогло реализоваться — какое-то дарование. И кто знает, так ли уж комически нелепо выглядела бы на нем шляпа, вызывающая ассоциации с полотном великого нидерландца, если бы все сложилось у него иначе, если бы заложенное природой приобрело зримую форму, если бы напоминанием о неудаче не травмировали неуклюжие шуточки Аркина, заставляя осознать, что художник не состоялся.
Неудача — понятие едва ли не ключевое для Маламуда, она гонится за его героями неотступно, перечеркивая их расчеты и замыслы, заставляя в который раз удостовериться, как беспощадна жизнь. А они, как будто ко всему на свете притерпевшиеся, все равно не могут ощутить никакой логики в этих напастях, переживая их с такой мукой и болью, словно лишь нелепостью, которую еще возможно поправить, объясняются валящиеся на них несчастья: нищета, и болезни, и пошедшие прахом коммерческие затеи, отчуждение детей и ужас беспомощной старости. У героя Маламуда неистребима вера в некий разумный, справедливый, благоустроенный и уютный мир, и при всей своей кажущейся абсурдности эта вера, для которой окружающая реальность не предоставляет ни малейших стимулов, одна помогает им выносить испытания и переступать через потери, чтобы жить дальше — вопреки всему. Она же, впрямую соприкасаясь с истинным порядком вещей, создает те гротескные ситуации, которыми изобилует проза Маламуда — и романы, и особенно рассказы.
Его фантазия на самом деле была смелой и щедрой, но никогда — самодельной. Маламуд мог бы сказать о себе словами Марка Шагала, с которым у него столько творческих перекличек: «Не зовите меня фантазером! Наоборот, я реалист. Я люблю землю».
Маламуд тоже любил землю, которая его взрастила, — Бронкс и Куинс, освоенные иммигрантами бывшие нью-йоркские пригороды, эту немыслимую смесь народов, традиций, обычаев, психологий, национальных пристрастий и установлений, грустных и смешных перипетий повседневности, запечатленной у него как бесконечно многоликий мир. Гротеск был органичен такому материалу. Маламуд им пользовался экономно и добивался эффекта иной раз безукоризненного — в этом можно убедиться, прочитав хотя бы такую новеллу, как «Ангел Левин».