Выбрать главу

И был таков.

***

Назавтра спину чуть отпустило, и Манишевицу удалось часа четыре простоять у гладильной доски. Послезавтра он продержался шесть часов; на третий день — опять четыре. Фанни немного посидела в кровати, попросила халвы — пососать. Но на четвертый день спину опять ломило, тянуло и Фанни снова лежала в лежку и хватала посиневшими губами воздух.

Разочарованию Манишевица не было предела — боль, страдания мучили его с прежней силой. Он рассчитывал на передышку подольше, хотя бы такую, чтобы немножко забыть о себе и своих невзгодах. День за днем, час за часом, минута за минутой страдания не оставляли его, он не помнил ничего, кроме страданий, и вопрошал, за что же ему выпала такая доля, ополчался на нее, ну и, хоть не переставал любить Бога, и на Него. За что так сурово наказываешь, Got-tenyu[23]? Если Твой слуга провинился, согрешил против Тебя (от себя ведь не уйдешь) и Ты хочешь проучить его, мало ли в чем его провинность — в слабости, а может, и в гордыне, которым он поддался в благополучные годы, тогда о чем речь, любого на выбор несчастья, одного на выбор из несчастий за глаза хватило бы, чтобы его наказать. Но потерять все сразу: и обоих детей, и средства к существованию, и Фаннино, и свое здоровье — не слишком ли много Ты навалил на одного человека, он ведь и так еле жив. Кто, в конце концов, такой Манишевиц, за что на его долю отпущено столько мучений? Портной. Никакой не талант. И страдания ему, можно сказать, не пойдут впрок. Они никуда и ни к чему не приведут, кроме новых страданий. Его мучения не помогут ему ни заработать на хлеб, ни замазать трещины в стене, ни поднять посреди ночи на воздух кухонный стул; лишь наваливаются на него в бессонницу, да так тяжко, что он, может, не раз криком кричал, но сам себя не слышал: у него столько несчастий, что сквозь них и крику не пробиться.

В таком состоянии он не склонен был думать о мистере Александре Левине, но когда боль на время отступала, чуть утихала, он порой задавался вопросом: не дал ли он маху, отклонив предложение мистера Левина? В черного еврея, да еще в придачу и ангела, поверить трудно, а что, если его все-таки послали поддержать Манишевица, а Манишевиц был слеп и по слепоте своей его не узрел? Одна мысль об этом была Манишевицу как нож острый.

Вот почему портной, истерзанный бесконечными спорами с самим собой и неотступными сомнениями, решил отправиться на поиски самозваного ангела в Гарлем. Ему пришлось нелегко, потому что как туда доехать, он не удосужился узнать, а поездок не переносил. Он добрался на метро до Сто шестнадцатой улицы. Оттуда начались его блуждания по окутанному тьмой миру. Миру этому не было конца, и освещение в нем ничего не освещало. Повсюду затаились тени, порой они колыхались. Манишевиц, опираясь на палку, ковылял все дальше и дальше мимо жилых домов, где не горел свет, и, не зная, как приступиться к поискам, бесцельно заглядывал в окна магазинов. В магазинах толпились люди — все до одного черные. Манишевиц в жизни не видел ничего подобного. Когда он совсем вымотался, пал духом и понял, что дальше идти не может, он остановился перед портняжной мастерской. Вошел в мастерскую, и от знакомой обстановки у него защемило сердце. Портной, старый отощалый негр с копной курчавых седых волос, сидел по-турецки на столе, латал брюки от фрачной пары, располосованные сзади бритвой.

— Извиняюсь, — сказал Манишевиц, любуясь, как проворно летает прижатая наперстком игла в руке портного, — вдруг вы знаете такого Александра Левина?

Портной, а Манишевицу показалось, что он встретил его неприязненно, почесал в затылке.

— Не-а, сроду не слыхал про такого.

— Александра Левина, — повторил Манишевиц.

Негр покачал головой:

— Не-а, не слыхал.

Уже на выходе Манишевиц сказал, о чем запамятовал:

— Он вроде бы ангел.

— А, этот, — закудахтал портной. — В бардаке сшивается, во-он где, — показал костлявым пальцем где и снова занялся штанами.

Манишевиц, не дожидаясь, пока погаснет красный свет, пересек улицу и лишь чудом не угодил под машину. Через квартал, в шестом магазине от угла, помещалось кабаре, над ним сверкала-переливалась надпись "У Беллы". Войти вовнутрь Манишевиц постыдился — стал разглядывать зал сквозь освещенную огнями витрину, и когда танец закончился и пары пошли к своим местам, за столиком сбоку в самом конце зала обнаружил Левина.

Левин сидел один, зажав в углу рта сигарету, в руках у него была замызганная колода карт — он раскладывал пасьянс, — и Манишевицу стало его жалко: Левин очень опустился. На его продавленном котелке сбоку красовалось грязное пятно. Мешковатый костюм еще больше обносился — спал он, что ли, в нем. Его башмаки, обшлага брюк были зашлепаны грязью, лицо обросло непролазной щетиной шоколадного цвета. Манишевиц, как ни велико было его разочарование, уже собрался войти, но тут грудастая негритянка в сильно вырезанном малиновом платье подошла к столу Левина и — ну сколько можно смеяться и сколько можно иметь зубов, и все ведь белые, — как оторвет шимми. Левин поглядел Манишевицу прямо в глаза, вид у него был затравленный, но портной не мог ни пошевелиться, ни хотя бы подать знак — он оцепенел. А Белла все виляла бедрами, и Левин встал, глаза у него загорелись. Белла тесно обхватила Левина, его руки сомкнулись на ее неуемном заду, и они прошлись по залу в танго, а буйные посетители громко хлопали в ладоши. Танцуя, Белла прямо-таки отрывала Левина от пола — его башмачищи болтались в воздухе. Они пронеслись мимо витрины, за которой стоял белый как мел Манишевиц. Левин лукаво подмигнул портному, и тот отправился восвояси.

вернуться

23

Боженька (идиш).