Потом он сидел на румынской улице и еще пил. Он уже мало что понимал. Потом что-то в нем решило, что, кажись, пора домой, и он пошел домой, обдавая пространство пивными парами, сочась спермой, невыкачанной, невыконченной; сначала он шел по румынской улице, потом по мосту, удивляясь, откуда взялось столько народу. Уже светало, а он шел по мосту с мотающимися руками, и его швыряло из стороны в сторону; он был как старый пьяный дуралей, которому вдруг спьяну взбрело в голову половить-попугать детишек, то бишь прохожих, что появлялись из не успевшей рассеяться темноты; они летели на него, как хлопья снега на лобовое стекло…
Он резко открыл глаза. Так он всегда просыпался с похмелья; резкой, мучительной судорогой его неожиданно вырывало, выкорчевывало из сна. Сильно стучало сердце. Он лежал в постели, приходя в себя после пьяного удушливого сна. Было томительно тихо, как на тихом часу в больнице. Там, снаружи, день, наверное, как раз достиг своего апогея. Болела голова, но, в общем, было терпимо. Ловко это он вчера сделал, что съел аж цельную курицу. Он повернулся, почему-то было трудно двигать ногами. Взглянул вниз (простыня была откинута), оказалось, что обе ноги у него вдеты в одну дырку, штанину, так сказать, трусов. Он сразу вспомнил вчерашнее. Оценил и свою похмельную голову, и две ноги в одной трусине. Что ж, погулял. Снял трусы и опять их надел, на этот раз как положено. Содержимое трусов не пострадало. Сами трусы тоже. Хорошо делают — и то, и другое.