Понятно, в чем дело. Он все понял, когда шел через мост, понял и сразу почувствовал облегчение; облегчение этого рода он всегда чувствовал, когда что-то понимал, неважно, был от этого прок или нет. Свиньи не простили ему того, что он не свинья. Он нарушил общее мрачное свинство этого заведения, которое являлось здесь непреложным законом. Он капнул человечиной в застывшее свинячье сало, и оно чуть-чуть подтаяло в этом месте. Он внес в махон непростительную сложность. Он был вежлив и даже предупредителен с проститутками. Обращался с ними, как привык обращаться с дамами. И все это время, оказывается, ненавидящие глаза внимательно следили за ним, все больше наливаясь ненавистью.
Какая тишина наступила сразу! Где-то гудел транспорт, где-то ходили, разговаривали люди, иногда по небу с грохотом проезжали самолеты, но все это куда-то ухнуло и теперь еле до него доносилось, как сквозь толщу воды. Он остался один. С грязными белыми стенами, с целлулоидными пузырями, со строем бутылок, угрожающим поглотить, пожрать всю комнату. На кухне и в комнате образовались два аккуратных муравейника, два маленьких кратера. Муравьи весело обустраивали здесь свою жизнь. Один раз Саша взял чашку с пепси-колой, которая стояла на полу, чтоб была всегда под рукой, глотнул оттуда, — и рот сразу заполнился утонувшими муравьями, они как будто продолжали кишеть у него во рту. Саша, содрогнувшись, сразу распахнул рот, и муравьиная пепси-кола излилась на пол, потом он еще долго отплевывался.
Он был никому не нужен. Он был как какая-то одинокая, бессмысленная звезда, затерянная в мировых пространствах и в астрономических гроссбухах. Теперь он большую часть времени не вставал с дивана, иногда смотрел на потолок, а иногда подпирал голову ладонью. На полу перед диваном стоял кортеж пивных бутылок, тут же лежала открывашка, иногда он, перевалившись к краю дивана, брал бутылку за бока, чтобы сделать пару-тройку раздирающих горло глотков, а перед этим тупо, долго смотрел в бутылочное жерло. Бутылок он брал как можно больше, чтобы как можно реже выходить за добавкой, но все равно не хватало. Тогда он появлялся на улице среди горящих, плывущих пятен света, ослепительных после комнатного полумрака, среди смешанного многоголосого гула, переходил через дорогу и еще брал. Утром, когда он, по обыкновению, обнаруживал, что вчера выпил все, он медленно выбредал из своей калитки, заложив руки за спину и глядя в асфальт, как преступник перед телекамерами; когда переходил через дорогу, шел особенно тщательно, чтобы случайно не брякнуться под колеса какого-нибудь транспорта, ждущего зеленого цвета; а в лавке держался тише воды ниже травы, ему было невыразимо совестно за свое слишком понятное для всех состояние. Выходил из лавки сразу с двумя открытыми бутылками, садился тут же на тротуар и пил их почти дуплетом. Но когда являлся в лавку уже поднабравшись, он уже утрировал свою пьяность, в особой утрировке, впрочем, не нуждающуюся, — он как будто говорил всем, всем, кто его видел: поглядите, до чего довели человека, гады! Поздно вечером он уже себя осознанно не вел — просто шел по привычной тропе туда, где было пиво.
Лились слюни. Он уже даже не плевался, а просто переставал держать нижнюю челюсть, слегка наклонял голову, — и слюни сами плюхались куда попало. Часто работал телевизор, неизвестно для чего, наверное, для имитации жизни. Голоса по телевизору казались живее, настоящее, чем голоса на улице. И голоса, и сама жизнь. Женское лицо во весь экран, глаза смотрят тревожно и недоверчиво. Вдруг они наполняются слезами: «Доченька!» — вскрикивает она и, обезумев, кидается кому-то навстречу. Бунт в американской тюрьме. Какие-то негры, повешенные вниз головой. И на каждом написано: SNITCH, SNITCH, SNITCH, SNITCH. Три поющие певицы прекрасной, грациозной породы, поют на три голоса на фоне каких-то невиданных, неслыханных небес, не чета даже здешним, лазурнее, выше, небеснее… Еще какая-то девица, на вид китаянка, развязно выламываясь, выкрикивает рэп по-немецки…
Но кончится все это, кончится! Когда-нибудь он протрезвеет и проснется вновь десятилетним. Спадет жара, можно будет сходить к морю, которое будет выглядеть непривычно, еще не зимнее, но уже совсем не летнее. Как будто в него намешали золы. А где-то у горизонта оно будет сверкать и переливаться, как фольга, да, как фольга! Он сам однажды видел. Закапает мелкий дождик, и бетон, из которого все тут сделано, потемнеет, даже как-то подобреет. Он будет бродить по тем местам, в которых не был уже несколько лет, по тем местам, где жил, когда только приехал сюда. Он посидит в том парке, в котором часто сидел под мелким дождичком, то раскрывая, то закрывая зонтик. Он нарочно проедет на автобусе тем маршрутом, которым ехал в первый раз получать пособие по безработице, и он помнит, что тогда на душе, вопреки обстоятельствам, было чисто и хорошо.