— Приднестровье.
— Лебедь, — усмехнулся он, сразу выложив практически все свои познания о Приднестровье.
— Был и Лебедь. Были российские миротворческие силы.
Просто констатируя факты, и больше ничего. «Российские миротворческие силы».
— Там у вас вроде как-то хреново было.
— Война была.
Могло бы прозвучать наставительным уточнением: не «хреново», а война. Могло бы, но абсолютно не прозвучало.
— А почему ты тогда не уехала?
— Я не могла. Я тогда в школе училась.
Хорошенькое дельце.
Он подумал, что бы такое спросить. Вспомнил, как она сказала, что у нее болят глаза. Поколебался.
— А что с глазами?
— Болят. Не высыпаюсь. Езжу все время.
— А днем что, не отоспаться?
— Днем надо с ребенком сидеть.
Сконфуженный, он приумолк. Но ей было абсолютно все равно.
— А живешь ты где?
— В Хайфе.
— А почему ты в Хайфе, — он сразу нашел нужное слово, — не работаешь?
— Я там не могу. Там у меня знакомые.
Ну, довольно, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку.
Он устал от разговора. И решительно не знал, о чем еще говорить, точнее, спрашивать. Она все так же неподвижно лежала, практически не замечая его.
В дверь застучали. «Марьяна!» — раздался глухой женский голос. «Иду!» — Марьяна проснулась на этот раз уже окончательно. Пошевелилась, слегка освободившись от него (было тесновато), вполне шустро села на топчане, повернулась, опустила ноги на пол. Презерватив все еще сидел на нем, он начал было его снимать, но она коротко сказала: «Не надо». Быстро сняла сама, опять же каким-то медсестринским движением, и быстро вытерла то, что упаковывал презерватив, салфеточкой, после чего салфеточку вместе с презервативом бросила в пластмассовое ведро у изголовья кровати.
Мило.
Она быстро одевалась. Он тоже быстро, без задержек. Она оделась раньше и теперь стояла, ждала. Он одевался, как по тревоге. Наконец оделся. Они вышли.
Он подумал, что, может быть, что-нибудь сказать ей, утешить. Не на всю же это жизнь, в конце концов. Но ничего не сказал и сразу понял, что правильно.
Коридор, коричневая лестница, спускание, скрип. Марьяна быстро куда-то подевалась. Он отодвинул коричневый полог и вышел в ночное тепло.
Ярко светила луна. Кусок луны с неаккуратно отъеденным другим куском, поменьше. Пустынная старая тахана без обычной людской суеты, залитая лунным светом. Жутковатое спокойствие ночного кладбища при луне. Темные пивные пятна на пластмассовых белых столах. Хвойно-песчаная рощица поодаль, днем манящая уголком открыточного рая, светлым песком и мягкой субтропической хвоей, теперь видна плохо, теперь она что-то темное, неразборчивое, ничего хорошего не сулящее. Кривая улица, ведущая вверх; пройти ее, мимо бетонных сараев, мимо ночной лавки, мимо пальмы, накрепко вбитой в асфальт, — и очень быстро ты очутишься в другом мире, там, где приличные люди ездят каждый день на работу.
Дикий, степной бунчук пальмы, означающий, что когда-то здесь был разбит половецкий стан.
Сам он сейчас на большой улице, ограничивающей трущобный квартал от нормального города для нормальных людей. Впереди еще, правда, небольшая пограничная полоса — кривая улица с бетонными сараями. Он сидел на никому сейчас не нужной автобусной остановке. Две открытые бутылки стояли рядом, на желтом пластмассовом сиденье. Иногда он мял глаза жестом усталого лектора. Небоскребы горят вверху и справа, на высоте, с высоты. Во фруктовой лавке напротив прозекторский свет освещает масляные поверхности крупных, молодецких апельсинов. Тоже напротив, но левее уже не столь невинная лавка, где весело и проворно орудует арабчонок с сосательными комочками в щеках, он открыто и простодушно улыбается, как дитя-туземец. Компания забулдыг перед лавкой.
Крыса перебежала через дорогу, в полуметре от него. Медленно, тяжело; было слышно, как брюхо шуршит об асфальт. Протрусила через дорогу, как пенсионер.
Ему почему-то вспомнились старухи в переполненных советских больницах, выставленные на своих кроватях в коридор. Одна, помнится, все ныла, все скулила, весь день и всю ночь. К утру померла, и ее увезли.
Да-с.
Тяжелый, от мрачности, от пива, уже хороший, Саша медленно, но твердо пошел назад к людям. Он шел в махон бриют. Тупо шел.
Глаза ему подавай! «Медовые», видите ли. Ему чего-нибудь попроще бы… Выдумал еще — глаза!
В следующем махоне его встретила почти полная темнота. Тетенька средних лет сидела, пригорюнившись, подперев голову ладонями. Больше никого не было. «Это махон?» — недовольно спросил Саша. «Махон», — испуганно подтвердила тетенька, глядя на Сашу из темноты. «Хочешь зайти?» — «Ага». — «Сто шекелей». — «Восемьдесят», — нахально сказал Саша. Она со вздохом согласилась, мирясь с такой уж своей судьбой. В каморке для траханья Саша уже привычно расположился, сидел, голый, на топчане, оглядывая и оглаживая себя, как купчина перед баней. «Ну, что ты? — сказала ему тетенька с мягким укором, как бы даже слегка расстроившись, после того как глянула на его „струмент“. — Значит, в тебе какие-то комплексы есть», — успокаивающе-урезонивающе, как над укладываемом спать ребенком. Она действительно как будто укладывала его спать: он лежал, а она делала какие-то свои приготовления, иногда что-то негромко говоря с южным акцентом. «Увы мне», — сказал Саша и по-дружески попросил ее взять в рот. Что-то он устал за сегодня. Но и просить бы не пришлось. Очень быстро она поставила больного на ноги. Потом он трахал ее, драл, налегая, как гребец на весла. Ее безмятежное лицо с закрытыми глазами, как будто упокоившееся на дне под прозрачной недвижной водой. Таз, расплющенный о топчан. Он слегка даже пожалел, что выпил многовато. А так все проходило нормально, если не считать, что где-то посредине в наружную дверь махона громко и требовательно застучали, забарабанили, заорали в два, не то в три мужских голоса: «Илона! Илона!», а она — безмятежность сразу исчезла с лица, — слегка приподнявшись с подушки, неожиданно громко, зычно, зло крикнула им туда: «Подождите, мать вашу так и так! Я работаю!» — и вернулась в свое прежнее состояние, с теми же безмятежно закрытыми глазами, мягко тронув его за руку: можно продолжать. Он продолжил, немного осталось. Все. «Вот видишь, какой молодец, — сказала ему тетенька, надевая трусы, двигая задом вправо-влево, — пьяный в дымину, а как быстренько».