Выбрать главу

На глаза Никиты навернулись скупые мужские слезы, так что поэту Федору Тютчеву пришлось подсесть к нему поближе, обнять опавшие плечи и хоть попытаться утешить друга:

— Я только автомат, я автомату брат, Я брату говорю: ты тоже аппарат, И ты не превзойдешь законов горней власти, Проделывая то, что уготовил Мастер. Устройством проводков, дискет, диодов, плат Ты объясняешь дней таинственный парад. Мне также стервенеть во мраке черной пасти — Судьбы Ареопаг задернут тьмой ненастья. Я только автомат… Такой же, как моллюск, растение, примат, Но от бесплодных мук злосчастнее стократ. О, как избавиться от эдакой напасти: Едва забрезжит свет — уже грохочут страсти, И обогнет рондо свободы аромат… Я только автомат!

Вдруг Федор Тютчев, как ужаленный, подскочил на месте, метнулся в сторону, побледнел, покраснел, потом опять побледнел. Никита никак не мог понять, что же произошло с его дружком, но заслышав какую-то возню в прихожей, сообразил: в акте появилось новое действующее лицо. И тотчас это лицо возникло перед его глазами — то была сутулая, неопределенного возраста особа в замызганном джинсовом комбинезоне, необыкновенно худая и какая-то драная, точно старая дворовая сука. Не здороваясь и не глядя на гостя, она прошла к окну, повалилась в кресло, вернее, в кучу всякой дряни, набросанной на него, и, вытащив из кармана пачку сигарет и зажигалку, закурила, злобно глядя куда-то в стену.

— А мы тут это… хотели чаю попить… Вот стишки читаем… — объяснился Федор, почему-то начав пришептывать, судорожно подергивая руками, словно искал им применение, но никак не мог найти.

Особа молча курила и смотрела в стену. Наконец выкурив добрую половину сигареты, она подала голос, который, шепеляво-скрежещущий, как нельзя лучше сочетался с ее наружностью:

— Стишки, говоришь… Ну-ну, зачти чего-нибудь…

— А что именно? — с готовностью отозвался поэт.

Особа сделала еще несколько затяжек.

— Ну, это…

И тотчас Федор Тютчев приступил:

— Лист упал отрешенно И какая-то черная тень уходила по Дуцзюньскому лугу Где раздувшийся чайник не помня себя говорил Говорил О том что нам есть что друг другу Сказать Мы охвачены вновь сквозняками лейкомы Никогда не забыть Эти кванты любви предпоследней Палимпсест палиндрома Тогда Самаэль Ответит…

— Да. Да, — задумчиво, но утвердительно закивала головой особа.

— Как тебе? — обратился автор к Никите.

— Н-не знаю… Я ничего не понимаю в такой поэзии, — и добавил с поспешностью, — то есть я вообще ничего в поэзии не понимаю. Так что… Мне бы Пушкина, там, Ивана Захаровича Сурикова какого-нибудь…

— Говно, — все с тем же выражением глядя в стену, отозвалась особа.

— Мандельштама в конце концов…

— Говно.

Поэт Федор Тютчев отважился спасти положение, а заодно и сменить тему:

— Вы не знакомы еще. Это Никита.

— Какая мне разница, — отвечала особа стене.

Вскоре после несостоявшегося знакомства Никита распрощался и двинулся к выходу. Федор вывел его на площадку и, плотно прикрыв за собой дверь, спросил со смущенной усмешкой:

— Ты осуждаешь меня?

— Вот еще! Что за глупости? Я бы, может, и сам продался, да никто не покупает.

— Не могу же я и дальше ждать у моря погоды. Сейчас вот одна публикация, другая… Сборник выходит. У нее папаша… Не родной. Но очень крутой.

— Понятно, понятно. А она…

— Поэтесса.

— Я так и думал.

Они простились, и каждый вернулся к своим обязанностям.

По городу давно уже текла ночь. По широким проспектам она катила высокие гордые буруны, чья величественность слегка подсвечивалась неживым электрическим светом. В более тесных улицах мрак сгущался, течение его замедлялось, а в самых узких, дремучих тупиках возникали вовсе оцепенелые затоны черной и тяжкой тьмы, тьмы египетской. Из черноты иной раз выныривали люди, машины, и вновь растворялись в сажных потемках. Неизвестно где кто-то стрелял, стремясь отобрать у другого ниспосланые хлеб, мясо и ласки сытой женщины. Но потом пошел холодный дождь, и все окончательно перемешалось в хаосе бездны.

И был новый день… Но вернемся к Алле. Или, если вам угодно, вернем Аллу Медную. Что она там поделывает? Да вот же сидит за новым столом в новом кабинете, одна на двадцати восьми квадратных метрах. И сидит-то уже иначе, и смотрит по-другому, хотя завоевание ее никак не назовешь грандиозным, и она сама это прекрасно сознавала… Все же уверовать в свои силы — вот основа основ, и уж кому, как не ей, литературному критику, было об этом знать!