Весь остаток рабочего дня внутричерепное давление у Аллы нарастало, тяжесть нависшего дела жизни и смерти довлела над ней и могла быть устранена только по благоприятном для Аллы разрешении вопроса. Она несколько озадачивала сослуживцев то рассеянностью, то воспаленными всплесками темперамента. Даже, когда в комнатку с тремя столами, один из которых был закреплен за Аллой, вбежали, запыхавшись, нигде не показывающиеся один без другого, словно попугаи-неразлучники, излюбленные в литераторской среде информаторы и пересмешники — Нинкин и Милкин, даже их появление, обещавшее вороха шуток и сплетен, не освободило Аллу вполне от ощущения бремени несыгранного пока акта.
Милкин и Нинкин, средних лет миляги, казалось бы, совершенно различной наружности, каким-то странным образом производили впечатление до чрезвычайности похожих друг на друга людей. В ярких дорогих пуловерах они порхали сегодня из кабинета в кабинет, подобные неким экзотическим птицам, без умолку картаво тараторя, чем сходство с заморскими пернатыми остро усугублялось.
— В сгеду, в сгеду на Ленинг’адском пгос-пекте пытались пгикончить за кусок мяса восьмидесятилетнюю стагушку, — верещал, захлебываясь от предощущения близкого успеха у публики, Нинкин.
— Ха-хо! Ветегана Великой Отечественной войны! Ха-хо! — перебивая товарища, повизгивал от словесного опорожнения Милкин.
Нинкин в пылу идентичного процесса лишь успевал досадливо топнуть коротенькой ножкой, обутой в рыжий сапожок, и вновь щебетал:
— К ней в квагтигу вогвался лохматый. богодатый мужик — и сгазу на кухню. Бабулька только в стогонку отлетела. А как поняла, в чем дело, давай мужика выталкивать. А тот, не долго думая, схватил нож…
— Кухонный нож!
— Схватил вот такой кухонный нож и — на! — стагушенции в гогло!
— Пгямо в гогло!
— А потом хвать из могозилки пять кило говядины — и ходу!
Редакционная публика, в полном соответствии со справедливой убежденностью рассказчиков в сокрушительной силе своего таланта, ойкала, айкала и стремилась возможно шире отверзть глаза и раскупорить уши, чем руководил прекрасный порыв — расширение кругозора, столь важное для всякого литератора пополнение багажа знаний.
— Ведь это кошмар! Кошмар! — сокрушалась очаровательная Линочка Арьешвили, кутаясь в пуховую шаль апельсинового цвета. — Просто мороз по коже.
Худой и длинный начальник отдела поэтов в такт каждому ее слову тряс своей лысеющей маленькой головой, и, лишь она умолкла, не замедлил вставить собственное невеселое слово:
— До чего мы дожили! Это же подумать только!
Общественное признание еще укрепило отчаянную веру Нинкина и Милкина в себя, которая, ей-богу, ничуть не нуждалась ни в каком допинге.
— А в Новогигеево! В Новогигеево! — заголосил было Милкин.
Но Нинкин, взяв на октаву выше, умело оттеснил его партию:
— В Новогигеево четыгнадцатилетний пагень, находясь в состоянии тяжелейшего алкогольного опьянения, изнасиловал свою мать. Он уг’ожал ей г’анатой Ф-1!
— Ф-2.
— А я говогю: Ф-1! Я сам был на месте пгоишествия! Мать не смогла такого пегенести — и тут же выбгосилась с одиннадцатого этажа. Тогда этот хлопец выдегнул из г’анаты чеку. В дегжал, вот так дегжал ее в гуках. Но, к счастью, лимонка оказаласьле не совсем испгавной, и взгыв получился несильный. Ожог лица, множественные оскольчатые ганеняя гук…
— В квагтиге. взгывной волной выбило стекла! — ухитрился ввернуть Милкин.
— …в квагтиге взгывной волной выбило все стекла. Пагень в тяжелом состоянии доставлен в шестьдесят девятую гогбольницу.
Миг одеревенелости слушателей знаменовал самоочевидный триумф явленного артистизма, и тотчас все вновь заойкали, зауйкали. Алла Медная, с трудом отгоняя роящиеся мысли о том, быть ли ей и кем в редакции быть, ощутила необходимость явить чтимую во всяком коллективе солидарность.
— Вот, наглядный пример, — несколько резонерски от непроходящего теснения в голове заметила она. — Данный случай как нельзя лучше демонстрирует девальвацию в обществе нравственных ценностей. Ничего удивительного: когда ни веры, ни любви, ни доброты…
В этот момент она ощутила на своих плечах мягкие руки (не спутать ни с какими другими) Имярека Имярековича, подошедшего на веселый шум.
— Я всегда говорил, — произнес негромким, вкрадчивым голосом главный редактор, чего, впрочем, было достаточно, чтобы улегся общий галдеж. — Я всегда говорил, что Аллочка у нас человек исключительных душевных качеств. Я бы сказал: высокоморальный человек.