Тем не менее, покидая эти захолустные места, я понял, что мы мало что сможем выразить словами, вспоминая минувшую ночь. Мы оба чувствовали себя счастливыми, но и знали наверняка — не было нужды сообщать об этом друг другу, — что будем не в состоянии размышлять или рассуждать о природе того, что нам довелось пережить.
Когда мы добрались до дома и пока я разливал виски по стаканам, мой друг, прежде чем отправиться спать, застыл, рассматривая две гравюры Кавернаса, висящие на стене. Я поставил его стакан на стол и развалился в кресле. Я ничего не сказал. Дантист разглядывал гравюры — сперва уперев руки в боки, потом схватившись за подбородок и, наконец, запустив всю пятерню в волосы. Я засмеялся. Он тоже засмеялся. На минуту в голове у меня мелькнула мысль, что вот сейчас он снимет гравюру со стены и начнет методично и неспешно рвать на мелкие кусочки. Но вместо этого он сел рядом со мной и выпил виски. Потом мы отправились спать.
Но спали мы недолго. Всего часов пять. Мне приснился дом юного Рамиреса. Я видел, как дом возвышается посреди пустоши и свалки — на холодном мексиканском высокогорье, такой как есть, лишенный всякой нарядности. Такой, каким я видел его в ту воистину литературную ночь. И на краткий миг мне приоткрылась тайна искусства, его сокровенная природа. Но затем в том же сне появился труп старой индеанки, умершей от рака десны, а что было дальше, я позабыл. Кажется, бдение у ее гроба происходило в доме Рамиреса.
Проснувшись, я рассказал свой сон или то, что мне запомнилось из этого сна, другу. Ты плохо выглядишь, сказал он. На самом-то деле плохо выглядел он, хотя я умолчал об этом. Вскоре мне стало ясно, что я хочу побыть один. Когда я заявил, что собираюсь пройтись по городу, на лице его промелькнуло облегчение. После обеда я заглянул в кинотеатр и заснул где-то в середине фильма. Мне приснилось, будто мы решили покончить с собой или заставляли покончить с собой каких-то других людей. Я вернулся домой. Друг ждал меня. Мы пошли ужинать и пытались обсудить то, что с нами произошло накануне. Ничего не вышло. В конце концов разговор переметнулся на общих приятелей из столицы, на тех, кого мы вроде бы знали, но о ком на самом деле не знали совершенно ничего. Ужин, против всякого ожидания, прошел вполне приятно.
На следующий день, а это была суббота, я проводил его до клиники, где он должен был пару часов отработать, занимаясь беднотой. Таков мой вклад в общее дело, тут я выступаю волонтером, сказал он обреченно, когда мы садились в машину. Я же для себя наметил, что в воскресенье уеду в столицу, и в глубине души что-то велело мне провести побольше времени рядом с другом, ведь я не знал, когда мы снова увидимся.
Довольно долго (сколько, не рискну сказать) мы втроем — дантист, студент-стоматолог и я — сидели и ждали, когда же появится хотя бы один пациент, но никто так и не пришел.
Это для поэтов, для поэтов Франции, думает затерявшийся в Африке Артуро Белано, листая что-то вроде фотоальбома, где поэзия на французском языке воздает должное самой себе, вот сукины дети, думает он, сидя на полу, словно сделанном из красной глины, но пол этот никакой не глиняный, в нем нет даже намека на глину, и тем не менее он красный, скорее даже медно-красный, хотя в полдень становится желтым, Белано сидит, положив книгу между ног, толстую книгу в девятьсот тридцать страниц, то есть можно сказать в тысячу или почти в тысячу, в твердом переплете, «Современная французская поэзия после 1945 года», составленную Сержем Брендо, изданную «Бордасом», сборник небольших статей обо всех поэтах, пишущих по-французски в разных странах мира, во Франции или Бельгии, Канаде или Магрибе, в Африке или на Ближнем Востоке, что слегка умаляет значение того чуда, что я нашел эту книгу здесь, думает Белано, ведь если в нее включены и африканские поэты, понятно, почему несколько экземпляров проделали путь до Африки в чемоданах тех самых поэтов либо в чемоданах какого-нибудь книготорговца-патриота (своего языка), ужасно наивного книготорговца, хотя остается чудом то, что некий экземпляр кто-то забыл именно здесь, в покинутой людьми и Богом деревне, где остался только я один да призраки суммистов,[31] и вообще тут мало что осталось, кроме книги и изменчивых красок земли, и это занятно, поскольку земля и вправду через какие-то промежутки времени меняет свой цвет, по утрам она темно-желтая, в полдень — желтая с эдакими каннелюрами из воды, да, из затвердевшей и грязной воды, а потом никто уже не захочет на землю и взглянуть, думает Белано, глядя на небо, по которому плывут три облака, как три знака на синем лугу, на лугу догадок или на лугу мистологий,[32] и удивляется нарядности облаков, которые плывут вперед несказанно медленно, он рассматривает фотографии, поднеся книгу к самым глазам, чтобы оценить эти лица, каждый изгиб, каждую судорогу, хотя это слово вряд ли здесь подходит, и тем не менее оно очень даже подходит, у Жана Пероля, например, лицо такое, будто он слушает анекдот, или вот Жеральд Невё (которого он прежде читал): его словно ослепило солнце либо он попал в чудовищное смешение июльской и августовской жары, а это способны вынести только негры или немецкие и французские поэты, а вот Вера Фейдер, которая держит и гладит кошку так, словно держать и гладить — это одно и то же, думает Белано, а вот Жан-Филипп Салабрёй (которого он прежде читал), такой молодой, такой красивый, похожий на киноактера, и он с ухмылкой смотрит на меня из смерти, говоря мне или тому африканскому читателю, которому принадлежала эта книга, что тут нет никакой загадки, что духовные блуждания бесцельны и тут нет никакой загадки, и потом Белано закрывает глаза, но не смотрит на землю, потом открывает их и переворачивает страницу, а вот и Патрис Кода с лицом человека, который колотит свою жену, да что я говорю — жену, нет, невесту, а вот Жан Дюбак с лицом банковского служащего, грустного и мало на что надеющегося банковского служащего, к тому же католика, а вот Жак Арнольд с лицом управляющего тем же банком, где работает бедный Дюбак, а вот Жанин Мито, у нее большой рот, очень живые глаза, это женщина средних лет, с короткими волосами и длинной шеей, выражение лица выдает тонкое чувство юмора, а вот Филипп Жакоте (которого он прежде читал), тощий, с лицом хорошего человека, хотя, возможно, думает Белано, это скорее лицо хорошего человека, которому не стоит слишком доверять, а вот Клод де Бюрин, воплощение Аниты Сиротки,[33] даже платье, вернее, та часть платья, которую позволяет увидеть фотография, это точь-в-точь платье Аниты Сиротки, но кто такая эта Клод де Бюрин? — спрашивает себя вслух Белано, который остался один в африканской деревне, откуда все ушли или где все поумирали, он сидит, согнув колени, а его пальцы с неправдоподобной скоростью перелистывают страницы «Современной поэзии» в поиске сведений про эту поэтессу, и наконец, отыскав их, он читает, что Клод де Бюрин родилась в 1931 году в Сен-Леже-де-Винь (Ньевр) и что она является автором «Писем в детство» («Ружери», 1957), «Хранительницы» («Солнце в голове» — хорошее название для издательства, — 1960), «Фонарщика» («Ружери», 1963), «Бедер» («Либрери Сен-Жермен-де-Пре», 1969), и нет больше никаких биографических сведений, как будто в возрасте тридцати восьми лет, после публикации «Бедер», Анита Сиротка исчезла с лица земли, хотя автор или авторша статьи говорит про нее: Claude de Burine avant toute autre chose, dit l’amour, l’amour inépuisable,[34] и тут в перегретых мозгах Белано все проясняется, если человек dit l’amour, то он прекраснейшим образом может исчезнуть в тридцать восемь лет, и особенно, да, особенно, если человек этот является двойником Аниты Сиротки — такие же круглые глаза, такие же волосы, брови, как у тех, кто долгое время провел в приюте, выражение оторопи и боли, боли, отчасти смягченной ее же карикатурностью, и тем не менее это боль, и тут Белано говорит сам себе: вот где я найду много боли, и возвращается к фотографиям, и отыскивает под фотографией Клод де Бюрин — между фотографиями Жака Реда и Филиппа Жакоте — моментальный снимок Марка Алена и Доминик Трон, сфотографированных вместе в миг расслабления, Доминик Трон совсем не похожа на Клод де Бюрин, это экзистенциалистка, битница, рокерша, но вместе с тем она вежливая, покинутая, изгнанная, думает Белано, словно бы Доминик жила внутри торнадо, а Клод была страдающим существом и наблюдала за всем из метафизического далека, и снова Белано одолевает любопытство, он заглядывает в указатель и только тогда, прочитав: «родился в Бин-эль-Уидан (Марокко) 11 декабря 1950 года», соображает, что Доминик — мужчина, а не женщина, у меня, видать, солнечный удар! — думает он, прогоняя с уха мошку (наверняка несуществующую), а потом читает библиографию Трона, который опубликовал: «Стереофонии» («Сегерс», 1965, то есть в пятнадцать лет), «Галапагосские камикадзе» («Сегерс», 1967, то есть в семнадцать лет), «Страдание бесполезно» («Сегерс», 1968, то есть в восемнадцать лет), «От изнеможения к изнеможению до утренней зари, Элизабет», биографическая оратория, за которой последовали «Огненные кольца», мистерия («Сегерс», 1968, то есть опять же в восемнадцать лет) и «От научная фантасти