Выбрать главу

В своем случае он бы хотел сослаться на деревья, на ели, но особливо на сосны, на то, как они проживают свою жизнь и умеют постоять за себя.

Даже разговаривая, Улоф был не в силах сидеть прямо, от затрудненного дыхания он только еще больше разбухал и пучился, щеки и жировые складки под подбородком тряслись и дрожали.

У деревьев, отметил он наставительно, всего одна цель в жизни — стоять прямо, другой задачи у деревьев нет. Отдельно взятое дерево сосредоточено исключительно на прямостоянии; как корни, так и крона до самых мельчайших волокон одухотворены этим единственным — не дать упасть целому. Да, ему самому хотелось бы считать себя деревом, высокой прямой сосной на вершине горы. Я понимаю, — сказала она. — Понимаю твою мысль.

Ежели она считает его сибаритом, то грубо ошибается. Здесь, в горах, в общем и целом нет сибаритов, он смеет это утверждать, сибариты, безусловно, избегают стужи и скудости земли. В южной Швеции есть сибариты, да, даже сластолюбцы, но здесь их нет. Тем не менее это не означает, что он полный невежда в вопросах наслаждений, что он не знает, что такое наслаждение, нет, так думать она не должна.

И она попросила его рассказать, что ему известно о наслаждениях.

Это было в раннем детстве, воспоминание, которое преследовало его всю жизнь, да не только преследовало, но и управляло, может, даже правило им. У него был дед, который собирал шмелиные медки. Дед искал их с собакой, а потом выдавливал из них мед в бидон в рюкзаке. В конце концов дед заблудился, и через какое-то время его останки выудили из колодца на пустоши. Но в кладовке на кухне после него осталась стеклянная банка, маленькая банка со шмелиным медом, стоявшая за бочонками с сельдью, бутылками с брусничным напитком и горшками с ягодами, — стеклянная банка с деревянной крышкой, и никто не помнил об этой банке или не знал. Он, Улоф, был тогда совсем малявкой, мог незаметно проползти куда угодно, он заполз под самую нижнюю полку в кладовке и обнаружил банку. Он сорвал крышку, зарылся пальцами в шмелиный мед и начал лизать и есть.

Вот так впервые в жизни он попробовал чистую сладость, сладость, не смешанную ни с чем, сладость саму по себе, сладчайший вкус, который дано испытать человеку. Мед пропитал все его существо и привел в состояние блаженства и восторга, это был миг совершенного наслаждения, миг и состояние, которое он всю оставшуюся жизнь беспрерывно, но по большей части понапрасну пытался изо всех сил воссоздать. Когда он вылизал банку дочиста, что можно было подумать, будто ее вымыли ключевой водой, и, отодвинув в сторону бочонки с селедкой, горшки и бутылки, вылез наружу, он уже был не тот, что прежде.

Но наслаждение, — сказал Улоф, — нет, это неверное слово, как назвать то, чего нельзя выразить? Ежели бы я знал нужное слово, сказал бы.

— Хадар, наверное, проснулся, — проговорила она. — Когда он просыпается, то зовет меня.

— Он еще не начал резать тебя ножом? — спросил Улоф.

— Хадар совсем не такой, — возразила она. Он в основном спит. И от него больше не воняет. Вонь — это, в общем-то, единственное, что трудно переносить в Хадаре.

— Где ты? — крикнул, стало быть, Хадар. — Где ты?

— Я здесь, — отозвалась она. Он сидел на диване спиной к окну, втирая жизнь в онемевшее желтое лицо задеревеневшими пальцами правой руки.

Когда ты уходишь, я начинаю беспокоиться — сказал он. — Никогда ведь не знаешь.

Я хожу, куда хочу. Могу уехать, когда пожелаю.

— Ты ведь не к Улофу ходишь? — спросил он. — Никогда не знаешь, что ему взбредет в голову. Я всю жизнь его боялся.

Она села за стол.

Улоф говорит, что ты резал его жену, его Минну, — сказала она, делая вид, будто разглядывает сугробы.

— Его Минну? Улофову Минну? Он так говорит?

Минна была его женой, — продолжала она. — И он говорит, что ты резал ее ножом.

Сжатая в кулак ладонь Хадара упала на колено.

— Она была не его. Улоф был без понятия, что значит чем-то владеть, он только брал, но никогда не умел владеть. Владеть — это мужское дело.

— С чего бы это Улофу врать? — спросила она. — С его-то больным сердцем, с его одышкой зачем ему врать?

— Мы такие, какие есть, — сказал Хадар, — такие, какими созданы, какими мы создали друг друга; Улоф говорит то одно, то другое, он болтает, та силенка, что у него есть, сидит в глотке. Я никогда не болтаю, я держу язык за зубами, благослови меня Господь.

Нет, о Минне, жене Улофа, он говорить не желает.

— Я проголодался. Почему мне никогда не дают свинину, ячневую кашу и брюкву?

Почти все время он был голоден. Но большую часть того, что она ему готовила, его желудок извергал обратно, только кашу и кисель удерживал.

Сейчас ему вспомнился разговор, который состоялся у них, у него с Улофом, в юности, в то время они разговаривали друг с другом, он помнит этот разговор дословно. Это случилось после смерти матери, когда они похоронили ее.

— Она была добрая, — сказал один из них.

А второй ответил:

— Вовсе нет!

Она гладила нас по голове, дула на нас и никогда не била. И по утрам одевала нас, чтобы мы не замерзли. Она хотела, чтобы мы были счастливыми, клала нам в кашу патоку.

— Так делали во все времена, клали что-нибудь в ячневую кашу детям, а то бы пришлось отдать ее свиньям.

— И она подарила нам жизнь.

А у нее не было другого выхода, не могла же она вечно ходить тяжелой.

— И она играла для нас на цитре и пела — и решала примеры из задачника. И сшила нам футбольный мяч из кожаного мешка, что остался от деда. Это и есть доброта!

— Человек не может быть добрым. Доброта складывается из бесконечного количества составных частей. Никто не способен иметь их все.

— Кто из вас сказал это? — спросила она.

— Должно быть, я, — ответил Хадар, — Да, это был я.

И он извинился, что не сразу сумел сказать, кто чего из них говорил, между братьями возможна любая путаница. Но теперь он даже вспомнил, что следующие слова произнес Улоф:

— Ты никогда не любил доброту! У тебя доброта вызывает лишь смех. Ты вечно издеваешься над добротой. А теперь ты отказываешь в доброте даже матери!

И, сказав это, Улоф плюнул в Хадара.

— Она была как все, — ответил Хадар. — Ничего в ней особенного не было.

Тогда Улоф кулаком двинул его в живот, как раз туда, где нынче угнездился рак, и крикнул:

— Почитай свою мать, иначе попадешь к дьяволу! И доброта вовсе не смесь одного, другого и третьего, доброта добра сама по себе и по своим результатам! И ежели вздумаешь возражать, я тебя поколочу вот этим велосипедным рулем, научу уму-разуму!

Он и вправду в одной руке держал велосипедный руль, которым теперь вовсю размахивал. И Хадар отступил на пару шагов назад и сказал:

Нет ничего чистого, без примеси. Кругом одна муть и скверна, — ежели бы существовала чистая доброта, так ее было б нипочем не распознать, она была б как воздух!

После чего Улоф бросился на него с велосипедным рулем, никелированным рулем со звонком.

— Мать была добрая! — крикнул он. — Это от нее нам досталась наша собственная доброта! Мать была чистая, без скверны! И доброта все победит! Без доброты мы пропащие h ни на что не годные! Заруби это себе на носу на всю жизнь!

И он начал колотить Хадара по рукам и ногам, да, даже по затылку и по коленям, и по ребрам и по шее, и все время звонил звонок.

На этом закончился рассказ Хадара о разговоре, который он помнил дословно.

— Ну? — произнесла она. — И что потом?

Нет, ничего больше он вспомнить не может, никакого «потом», таковы уж воспоминания, начинаются враз и так же кончаются, это вроде глухариного тока или сигнала времени по радио, все воспоминания обрублены с обоих концов.