Рассказ довел Хадара до полного изнеможения, у него не осталось сил спросить, кого мальчик отбросил, а кого сохранил.
И сколько стоит эта удочка? — спросил он вместо этого.
Сто пятьдесят крон, ответил мальчик
Вот, держи, — еще раз сказал Хадар.
Случалось, они говорили о том, чего им не хватает, как Хадару, так и Улофу. Лесных тропинок и плеска воды о борт лодки, и животных, давным-давно забитых, и шмелиных медков в траве, и брусничного напитка, и грозовых ливней, и возможности пополоскать ноги в роднике. И Хадар вспоминал сырые яйца морских птиц.
Но хуже всего, — сказал он, — или почти хуже всего — все-таки тоска по Минне.
Или не именно по Минне, но все же по ней. У него никогда не было никого другого. После нее у него никого не было. Чудовищно никого не иметь. Собственно, Минна тоже не принадлежала ему, она не принадлежала только ему безраздельно, так вот обстояло дело с Минной, и он, и она имели не только друг друга, но все-таки она была его.
И до нее у него никого не было. Громадная пустота и до и после Минны. Особенно после.
До самого смертного часа ему будет не хватать того, чем они с Минной занимались, на смертном одре он будет тосковать по этому.
— Ты хочешь сказать, — проговорила Катарина, — что тебе не хватает женщины, что тебе нужна женщина?
Как она может так обнаженно и бесстыдно толковать его слова, просто непонятно, как она посмела проявить такую грубость и нескромность, хотя чего еще ждать от человека с юга, на юге не знают, что такое приличие, воспитанность и целомудрие. Он подчеркнул, что ее слова неприятно поразили его.
Как тебе только не стыдно! воскликнул он.
— Я могла бы помочь тебе, сказала она
Как? — спросил он. — Каким образом ты бы могла мне помочь?
Рукой, — ответила она. — Рукой, так, как женщина делает с мужчиной.
— Об этом мне ничего не известно, — сказал он. — Но ежели ты говоришь…
Тогда она расстегнула ему брюки, взяла в руку его желтый, сморщенный член и начала тереть и мять так, что он наполовину встал, она говорила с Хадаром мягко, успокаивающе — пахарь в марте выйдет на поле и начнет вспахивать ту же землю, что он вспахивал раньше, и птица будет петь ту же песню, — и наконец Хадар застонал тяжким, болезненным стоном, и ее ладонь наполнилась его спермой.
Она была серо-зеленого цвета и издавала резкий запах аммиака и, возможно, плесени.
Он поднял голову, чтобы увидеть и понюхать, она протянула вперед ладонь.
— Да, — сказал он. — Эта сперма как гной или сукровица. Но ей, наверное, лет тридцать. Или сорок.
— Я, — сказала она, — я почти ничего не знаю про сперму.
Улоф часто говорил:
— Я все выдюжу.
Иногда он говорил:
— Я на удивление хорошо справляюсь.
И время от времени:
— Это непостижимая милость Господня, что я так хорошо держусь.
И тогда она спросила:
— Сколько будет продолжаться этот поединок? Сколько вы будете терпеть? Сколько еще Хадар будет ждать тебя, а ты — Хадара?
— Вечно, — ответил Улоф. — Время немерено. А теперь того гляди и весна наступит.
Он сосал винную ягоду, слова вылетали с причмокиванием. Или две винных ягоды, по одной за каждой щекой.
— А потом лето, — продолжал он. — А летом не умирают. Я — ни за что, да и Хадар вряд ли. Здесь тогда как райские кущи на песке да камнях над озером. Рябины, березы, одуванчики и пеструшки. Нет, я не вижу, чтоб чему-то пришел конец.
Потом он снова попытался уговорить ее попробовать сок, который он выскребал из волдырей на груди.
И она объяснила, что человеческие выделения всегда вызывали у нее отвращение, чужие выделения, в них есть нечто личное и интимное, противное ей, и, кроме того, ему самому необходимо все то питание, которое он способен произвести.
Но, возразил он, это же не выделения в обычном смысле, он скорее употребил бы такие слова, как «нектар» или «сок», «напиток» или «сусло», его источники таинственны, но естественны. Она попыталась переменить тему:
— Твоя неприхотливость — большая удача для тебя. Ты по-прежнему умеешь радоваться жизни. Все идет тебе в руки, я не знаю никого, кто бы не имел повода тебе завидовать.
— Да, — согласился он. — Это верно.
Теперь на елях внизу, у подножья склона, почти никогда не бывало снега, на фоне покрытого льдом озера они казались черными. Но иногда выпадал новый снег, по большей части во второй половине дня; как раз во время их разговора начался такой снегопад, тяжелые хлопья липли к стеклам.
— Это верно, — повторил он. — Но в одном я раскаиваюсь. В одном я буду раскаиваться до последнего вздоха.
Наверное, продолжал он рассуждать дальше, слово «раскаиваться» слишком слабое, даже «угрызение» недостаточно сильно, единственное верное слово, которое, однако, чересчур неуклюже и высокопарно для столь простого человека, как он, — это «сокрушение». Это раскаяние, если не сказать сокрушение, такого свойства, что он зачастую, да постоянно, ищет своего рода покаяния или, по крайней мере, краткого забвения.
Здесь, в горах, невозможно совершить ничего, в чем стоило бы раскаиваться, — возразила она.
Откуда тебе знать? спросил он.
В чем ты раскаиваешься?
Что я его послал копать канаву, — сказал Улоф. — Что я не позволил ему остаться внизу, в бухте, и ловить жерлицей щук. Что я заставил его копать ров.
— Кого? — спросила она. — Кого ты заставил?
Ларса. Она что, забыла его сына, их с Минной сына?
— Ты же не желал о нем говорить, — сказала она.
— Вообще-то я ни о ком другом не желал бы говорить. Никто другой, кроме него, не стоит того, чтобы о нем говорили.
— Что за ров? — спросила она- Где ты заставил его копать?
— Между домом Хадара и моим, — ответил Улоф. — Глубокий ров, через который нельзя перепрыгнуть.
— Там нет никакого рва, — сказала она. — Я тут каждый день хожу и рва не видела.
Но он не захотел продолжать разговор о рве, закрыл глаза и скрестил руки под подбородком.
— Хочу спать, — заявил он. — Почему мне никогда не дают покоя? Слава Богу, что ты ухаживаешь за мной, но в то же время ты должна оставить меня в покое.
Дело вот в чем, сказал он: за долгую жизнь человек настолько пропитывается жизненным опытом, душевными богатствами и воспоминаниями, что все что угодно, поистине все что угодно, может вырваться или просочиться, ежели кто неосторожно ковырнет. Человеку надо дать покой.
Становилось все труднее брить Хадара; казалось, его щетина с каждым днем делалась жестче и грубее, точно она окостеневала и росла прямо из костей черепа. Катарине приходилось то и дело точить бритву.
— Так продолжаться не может, — сказала она. — Я должна каким-то образом покончить с этим.
Прикончи Улофа, — предложил Хадар.
Наступит лето, — сказала она. — Весна, а потом лето. А летом никто не умирает.
Значит, лето на подходе? — спросил Хадар.
Не знаю. Но так говорит Улоф. Как я могу узнать лето здесь, в горах?
Узнаешь, когда увидишь. Рябина цветет, пеструшки появляются, запах мирта, и березы, и одуванчики. Не узнать лета — все равно что быть налимом, полевкой или червяком.
Теперь при случайном порезе бритвой кровь не выступала, никакой другой жидкости тоже не было, обнажались лишь белая изнанка кожи и надкостница — вот и все.
Вновь затачивая бритву, она продолжала разговаривать с ним — о его состоянии и об обстоятельствах, которые необходимо в корне изменить.
Нужно, чтобы он наконец собрался с духом и умер, он обязан предоставить себе эту свободу, ведь он же все-таки свободный человек.
Такое цепляние за жизнь — рабство, он в рабстве у Улофа, он позволяет Улофу быть его господином до последнего вздоха. Поскольку у человека есть разум, он свободен, свободная воля является причиной наших поступков, если не первой, так, по крайней мере, второй или третьей причиной.