Наверно, у него есть прислуга или жена, которая ждет их, она постелила постель для лекторши в гостиной — на раскладном диване с шишковатым, продавленным ватным матрасом. И поставила на стол черствый ржаной хлеб, масло и сыр.
Наклонившись, он повернулся к ней лицом и поднял ушки клетчатой кепки, словно ждал ответа, хотел, дабы она что-то сказала в ответ на его слова о том, что он умирает.
— Еще далеко? — спросила она. — Скоро приедем?
— Как раз миновали болото Франса Линд-грена. Вот мы где.
Он по-прежнему не отрывал от нее глаз, не заботясь о том, что в машине было темно, хоть глаз выколи; казалось, ему хотелось, чтобы она поговорила с ним. Чуть сбавив скорость, она поведала ему, что думает о разговорах, каково ее мнение о беседе вообще.
Общение никогда не соблазняло, не привлекало ее. Во время беседы мысль вынуждена непрерывно совершать непредсказуемые скачки и кульбиты, она искажается и извращается, дабы угодить или рассердить, становится по-жульнически вероломной. Зато в одиночестве мысль бесподобна, она укореняется в теле и не останавливается ни перед чем. Даже опровергая собственные мысли, человек остается цельным. Она предпочитает быть один на один со своими мыслями. Хотя вообще-то не осо-бенно расположена думать. Мысли разъедают.
А когда ей есть что сказать, она записывает это, вставляет в свои книги или намеками говорит об этом в лекциях.
Мотор то и дело чихал. Но она, похоже, не замечала. А он, наверное, привык.
— Мне надо до ветру, — сказал он.
Она сбросила скорость и остановила машину у обочины. Он открыл дверцу, развернулся, поставил ноги на счищенный с дороги снег и, присев, начал мочиться. Вероятно, чтобы не слышать, как колотит моча по жести машины, она решила что-нибудь сказать.
— Святые люди гарантированно мертвы, произнесла она, — поэтому я и пишу о них, они больше не способны лгать, от них остались лишь мощи. Когда пишешь о них, можно почти ничего не знать. Они обыкновенные, посредственные люди, хотя, конечно, по-гениальному посредственные.
А о смерти она сказала так: Мои родители погибли в авиационной катастрофе, мне было восемь. С тех пор никто из близких мне людей не умирал. Для меня смерть это когда человек падает. Когда мы умираем, мы сразу и навсегда покойники. Или что-то в этом роде.
Он помочился, и они поехали дальше.
На вершине подъема, где поставленная на попа телега отмечала край канавы, ей было велено свернуть направо, на нерасчищенную дорогу, о том, что это дорога, говорили лишь колеи в снегу.
Завтра, заявила она ему, она сядет в автобус, идущий на юг, в один из маленьких городков на побережье, снимет комнату на втором этаже желтого деревянного домика, лучше всего у какой-нибудь угрюмой близорукой вдовы, которая будет готовить ей чай и печь булочки. Там, за громоздким дубовым столом сороковых годов она напишет книгу о святом Кристофере. После чего навсегда покончит со святыми, с чудесами, сверхъестественным милосердием и небесными видениями.
Тут он снова заговорил. И она переводила, тихо бормоча про себя: Это самое прекрасное место на земле, здесь никто не должен был бы умирать. Ежели в этом уголке земли наугад протянуть руку, то обязательно, хочешь ты того или нет, укажешь на чудо природы, на достопримечательность или чудо, намного превосходящее твое разумение. Сам я никогда не видел других мест, мне было ни к чему.
Это — край для ценителей снега, инея и льда и для почитателей скрипичных елей, березового ёрника (что такое ёрник?), каменных завалов, влажных болот и холодных ключей. И горностаев, которые, впрочем, показываются на глаза человеку, когда тому приходит время умирать.
Здесь меня зачали под грудой жердей и шестов для сушки зерна, отец показывал мне место. Пятнадцатифутовых шестов! И одиннадцатифутовых жердей, представляешь! Вот о чем тебе надо бы написать!
— Если бы не законы — а законы пришли с юга, они несправедливые, — я бы своей последней волей распорядился зарыть меня здесь, на краю болота под волчьей елью с сорочьим гнездом на верхушке!
Дорога неуклонно шла вверх, Катарина ехала на второй скорости. Хадар высморкался и тщательно вытер пальцы о брюки. И наконец показались два освещенных окошка.
— Вот! — сказал он. — Вот мы и приехали! Уже!
Он открыл входную дверь и впустил ее в дом; он задохнулся, преодолев три ступеньки, застонал, поворачивая ключ, и его легкие издали глухой скрежет, когда он произнес:
— Сейчас ты увидишь настоящий дом, дом, в котором может жить человек!
Не дав себе времени присесть, он сразу же повел ее осматривать владения: кухню, спальню и горницу. Стулья с решетчатыми спинками, комод, стол-книжку, раскладной диван, гобелены, столик на одной ножке. И настольную цитру.
— Мать, — сказал он, — это она играла на ней. На берегу Руана.
В кухне, на стене, у которой стояла плита, были намертво приколочены три толстые ветки, похожие на обрубленные, неуклюжие стрелы. Что это? — спросила она.
Это устройство, — ответил он. — Специальное устройство.
И начал подниматься по лестнице в мансарду, но на полпути остановился передохнуть, опершись руками о колени.
— Вот здесь ты будешь жить, Не имеет значения, — отозвалась она. Ведь это только на одну ночь.
Комната была маленькая, со скошенным потолком и одним-единственным окошком. Кровать застелена белым, вязанным крючком покрывалом, возле окна — небольшой прямоугольный стол и тяжелое кресло.
— Тут, — сказал он, — тут ты можешь сидеть и писать. О том самом, не помню, как его зовут. Кристофер, — подсказала она. — Святой Кристофер. — И добавила: — Но я пишу только по утрам. А завтра утром я уеду.
— Я обустроил эту комнату для отца, — сказал он, — чтобы старику было где умереть.
Милая комнатка, — похвалила она.
По крайней мере он считал, что здесь хорошо умирать, — сказал Хадар.
Они поужинали на кухне — хрустящими хлебцами и вареной соленой свининой, он показал ей болеутоляющие и снотворные таблетки, которые он вдавил в масло под ломтем свинины. А она спросила, живет ли он один, не помогает ли ему кто, не навещают ли его.
Вместо того чтобы ответить на вопрос, он сказал: Вообще-то свинину я больше не переношу. Но что человеку делать? Что человек без свинины? Жизнь без свинины — это жизнь, недостойная человека. Только свинина не дает нам упасть. Кроме свинины, на свете нет ничего надежного.
Ей нечего было сказать насчет свинины. Еда, заметила она, никогда особенно ее не интересовала. Но это вкусно, — подчеркнула она.
Еше бы! — воскликнул он — Свинина!
Говоря, он вытаскивал кусок изо рта и держал его в руке, потом снова засовывал в рот. И, продолжая жевать, начал расстегивать пуговицы на рубашке и раздеваться на ночь.
Прежде чем улечься в постель, она ненадолго открыла в мансарде окно — выветривала запах Хадара. И выложила книги и блокнот на стол. Было видно, что это вошло у нее в привычку, что она всегда так делала, где бы ни ночевала. Блокнот служил ей домом: вероятно, она писала беспрерывно.
Его настоящее имя было не Кристофер, а Офферус, или, возможно, Репробус, он происходил из ханаанского рода и ростом был двенадцать локтей. Цель его существования, предопределение, которое он сам выбрал или природа с неподкупной строгостью заложила в него, состояло в служении, означавшем в первую очередь избранность и посвящение, не подчинение; служение, столь изысканное и великое, что ему больше не нужно было — да он и не мог бы себя — спрашивать о смысле жизни; служение, включавшее в себя одновременно и окончательное жертвоприношение, и совершенно исчерпывающее и абсолютное удовлетворение. Его плечи укрывали восемь соединенных между собой козьих шкур, бедра — ослиная кожа, грудь была защищена бородой. У него была лысая макушка, но по бокам спускались на уши темные кудрявые пряди. Обычно он плевал себе под ноги и говорил: «Изыди, Сатана, изыди, Сатана!» На одних изображениях у Кристофера в руке суковатый посох, на других — в руках ничего нет, плотно заставить сжатые кулаки прижаты к груди. На лбу и щеках капельки пота.