Потом, уже не в силах сделать его чище, она, прежде чем вернуть ему его одежду, наклонилась и обнюхала его — с макушки до подошв — и заключила, что воняет он ничуть не меньше. Вонь шла из пор, изо рта, ноздрей, гноившихся глаз, из ушей и пупка. Она собиралась еще постричь ему ногти и волосы, маленький венчик на макушке, но теперь отказалась от этой мысли. Зато кожа его приобрела почти металлический блеск, матово-желтый с бело-голубым отливом.
— Вообще-то, — сказал он, — вообще-то я мог бы бросить тебя на произвол судьбы.
Позднее, ближе к вечеру, приняв болеутоляющие таблетки, он сказал:
— Когда я стану наследником Улофа, то разберу его дом, а из бревен построю баню, финскую баню с очагом из булыжника. Тебе это наверняка ничего не говорит. Дело в том, что никакое мытье, как бы ты ни тер и ни скоблил себя, не идет в сравнение с потением, вода и щетки затрагивают лишь поверхность, а пот, грязь идет изнутри, и именно то, что выделяется изнутри, загрязняет человека.
Он уже давно об этом думает, о бане, только бы у Улофа хватило ума когда-нибудь умереть. Он ни в коей мере не оспаривает право умирающего бороться за свою жизнь, продлевать свои мучения, но Улоф в данном случае зашел слишком далеко. Ну, а когда наступит этот день, то он, Хадар, засядет в бане, построенной из бревен, оставшихся от дома Улофа, и с потом выгонит всю грязь и все запахи; только это пристало мужчине, естественно для него, мужчина сделан, чтобы потеть; пока мужчина занят тяжелой работой и потеет, ему не надобно мыться; ежели бы собрать его, Хадара, пот в какой-нибудь ложбине, получится приличное озеро, нет, не озеро — болото, топь, бездонная трясина. Поелику мужской пот, следует заметить, не есть что-то водянистое, жидкое, нет, он как кисель из ячменной муки или известковый шлам, насыщенный и крепкий, течет не легко и беззаботно, а пробивается сквозь поры, как бобовый червь через сито.
Женщины, само собой, тоже потеют, и это правильно и законно, но женский пот вовсе не имеет того глубокого смысла, что мужской. Когда-то у него, Хадара, была женщина, которая, так сказать, потела вместе с ним, его пот был разбавлен ее потом, поэтому он знает, что женский пот жиденький и прозрачный, он легко, если не сказать легкомысленно, выделялся из гладкой кожи и почти совсем не пах, а когда попадал в нос, вспоминался березовый сок. Женщина безразлична к поту, он не имеет ничего общего с грязью или чистотой, он для нее ничего не значит.
Поэтому он, Хадар, будет сидеть один в финской бане, которую построит из наследства, доставшегося от Улофа, ей совсем ни к чему быть там и помогать ему, он обхватит руками голову и, тужась изо всех сил, выжмет из себя столько пота, что никакой грязи, ничего лишнего или чужого, никакой болезни в нем не останется.
Еще до наступления вечера она спустилась к Улофу.
Давай! — сказал Хадар. — Иди! Тебе же наплевать, коли я умру здесь в одиночестве!
Улоф заснул за столом, из уголка рта торчала ополовиненная плитка шоколада, голова и руки покоились на столешнице.
Она разбудила его словами:
— Я уеду не раньше завтрашнего утра.
Тогда он выпрямился и запихнул оставшуюся половину плитки в рот.
— Я сидел и думал, — проговорил он, жуя. — Думал, как ты едешь на край света на автобусе, поездах и самолетах.
Он был весь в поту, точно его дом уже превратился в баню.
Она села. Потом спросила:
— Почему ты его ненавидишь? Почему ты ненавидишь Хадара?
Оторвав руки от стола, он выставил вперед обе ладони.
— Нет! — сказал он, — я вовсе не ненавижу Хадара! Он же мой брат!
И заверил ее:
— Тот, кто ненавидит брата своего, пребывает во мраке, тот, кто ненавидит брата своего, человекоубивец.
Нет, в качестве братоненавистника он даже посредственностью считаться не может! Его насквозь пропитанный сахаром интеллект оживился от ее вопроса.
Но ведь ты желаешь ему смерти, — сказала она.
Смерти? — удивился он. Такого я не помню. Смерти?
Она напомнила ему о кошке. Кошке в картонной коробке.
Это ерунда, Я уже забыл об этом. сказал Улоф.
Ах, да будет ей известно, каким сильным, большим и пригожим мужчиной был Хадар, пока его не начал жрать рак, — старший брат, который вызывал глубокое уважение и даже желание подражать!
Все свое детство и юность он, Улоф, прилагал немало сил и труда, чтобы самому попытаться стать Хадаром. Для него было большим счастьем, когда ему перепадало что-нибудь из одежды, или пара ботинок, из которых Хадар вырос, или финский нож, который, по мнению Хадара, затупился. А когда ему, Улофу, разрешалось спать под братниной овчиной, он переполнялся таким веселым задором и таким благоговейным блаженством, что ему было ни за что на свете не уснуть.
Беда в том, к сожалению, что они выросли; ежели бы они остались детьми или хотя бы юношами, то и поныне служили бы друг другу утешением и поддержкой, тогда бы они, так сказать, лежали под боком у матери и сосали сладкое молоко, каждый из своего соска.
Их разделила взрослость.
У него самого взрослость поселила в душе грусть и тоску, а Хадара она поразила, как душевная болезнь, он сделался вором, обманщиком и злодеем.
У него, Улофа, теперь слезы на глаза наворачиваются, когда он вспоминает, чему научился у Хадара: ругательствам, резать дудки из вербы и вырывать ноги у лягушат, всем тайнам человеческого тела, ловить жерлицей щук, песенке о девушке, которая сидела на крыше, настаивать березовый сок, свистеть передними зубами. Да, всему он научился у Хадара, без братниных уроков он бы не знал, как жить.
— Тебе бы надо сходить к нему, — сказала она. — Я бы помогла тебе преодолеть эти несколько шагов.
Но это было совершенно исключено, такая идиотская мысль ничего, кроме хохота, у него не вызывает, ежели он вообще теперь способен хохотать, те, у кого сердце, стараются не хохотать, нет, Хадар тут же содрал бы с него одежку, или забрал себе все, что у него, Улофа, оказалось бы в карманах, или похитил его душевное равновесие и даже, может, разум при помощи вранья и проклятий, или, и это самое вероятное, порезал бы его ножом. Таким он был с тех самых пор, как они стали взрослыми и поделили между собой хутор.
Он, Хадар, украдкой доил его, Улофа, коров. Он крал березовые дрова и торфяные подстилки с его земли, тащил фланелевые рубахи и носки из непряденои шерсти с бельевой веревки, снимал дранку с крыши его дома, чтобы дождь привел в негодность сахарный песок и кусковой сахар на чердаке, он присвоил себе память о дедушке и твердил, что это он, Хадар, как две капли воды похож на деда, что у него, Улофа, нет ни единой дедовой черточки, он крал электричество, воровски подключаясь к его проводке. Ну, всего и вспомнить невозможно. Сам он не такой злопамятный, как Хадар, поэтому и позволил себе забыть кое-какие вещи. Например, как тот расстрелял из дробовика сиреневый куст Минны, в самом цвету. И что Хадар резал Минну ножом.
— Минну? — удивилась она. — Минну, твою жену?
Но он должен добавить, что жалел Хадара да, стыдился вместе с ним, никто не посмеет утверждать, будто он просто хочет его смерти, нет, он не настолько злобный и бессердечный человек. Особо сейчас, когда Хадар лежит там такой иссохший и жалкий, всеми брошенный. А вот мучения он заслужил, равно как и освобождение от мучений, сперва одно, потом другое, и еще он, Улоф, желает ему сморщиться и усохнуть, сделаться как высушенная беличья шкурка, нет, смерти Хадару он не желает, но охотно признает его право — со временем — на смерть. Да, спокойную и приличную смерть напоследок. Вот так обстоит дело. Когда Хадара наконец-то не станет, тогда он сам, со своей стороны, выдержав достаточный траур по брату, выползет из своего кокона большой пестрой летней бабочкой и начнет в полную меру наслаждаться жизнью.