Кожа покрыта волосами, испещрена порами, отверстиями, она потеет, мокнет, краснеет, сохнет и становится дряблой. Ничего. Ни маргаритки на горизонте, ни деревца, ни кустика на сгибе локтя или колена.
Альбом тканей – это музыка, разыгрываемая в совсем ином регистре: страницы и страницы шелков – расписных, с подбоем, вышитых – во имя очарования, грез, стремления обворожить любого мужчину. Достаточно легкой шали, окаймленной гусиным или лебяжьим пухом, чтобы мужчина, бросивший взгляд, сдался, был очарован, забыв о бедной оболочке плоти, о красных пятнышках, прыщиках и бороздках, настоящих или будущих. Чтобы заполучить на средневековый манер шарф героя, нет ничего лучше, чем пара искусно сделанных кружевных перчаток, нижней юбки из плотного переливчатого шелка, расшитой золотом или самоцветами накидки в стиле Людовика XIV. И вот уже нет ни старух, ни дурнушек. С годами ткани сглаживаются, выцветают, никакая эстетическая хирургия не сравнится с тем, что проделывает время над материей. Никто, даже хиппи или панки, не захотел бы сшить куртку или башмаки из старой кожи, сейчас к их услугам ковбойские сапоги из «косухи 60» или вельвет из XVIII округа Парижа.
Ткань, будь она в полоску, цветочек или же в горошек, покорна моей воле. Я выбираю эту оболочку, эту ткань за то, что она соткана из тончайших волокон, за вплетенную в рисунок вьющуюся золотую нить, за прелестные бледно-розовые пионы, которыми она расцвечена, как летний сад, за луну в звездной ночи или квадрат кубистского холста.
Есть ли у Бога, на его грудной клетке, звезда?
У меня в голове парят облачка и порхают бабочки, но это невозможно увидеть.
Кожа удерживает мозг с его эмоциональной, неизбежно невротической алхимией, этот полусферический мотор, губчатый, несъедобный даже в пирожках.
Кому хочется быть заключенным под костистым сводом, погруженным в цефало-спинномозговую жидкость, кто жаждет окунуться в проблемы, схватки, страхи, тревоги, все эти неконтролируемые эмоции, осложняющие жизнь? Почему вообще находят удовольствие в том, чтобы плакать, страдать, хотеть, желать?
Мозг. Мне нравится его поперечный срез, его фиолетовые опухоли, нравятся любовные чувства, отраженные розовыми зигзагами на электроэнцефалограмме. Нравится генетический код, разрисованный голубым и зеленым, как китайский фарфор династии Мин или Цинь. Люблю его очевидность, считываемую с бумажной ленты.
Люблю рентгеновские снимки, данные сканирования, томограммы. Там мозг становится похожим на целый океан, на гуаши из Толедо, на диптих Дженкинса.
Мне нравится носить пуловер «Missoni» с вышитой на нем брюшной полостью в вертикальном разрезе или компьютерной моделью мозга в трех измерениях, полученной способом магнитного резонанса. Плоть наконец трансформирована, нарисована, отпечатана, возвышена, обернутая и облагороженная человеческая плоть на пути к разложению.
Я пересекаю рю Камбон, и люди оборачиваются, не веря, что идет всего лишь женщина, тогда как они ожидали увидеть целую упряжку пони, направляющуюся к Люксембургскому саду. Стоит мне пошевелить руками, и мои колокольчики звенят, звенят, звенят.
Мои шаги, кашель, одышка, отзвуки патетики, знак усталости скрыты под звоном бубенчиков; перед бутиком Шанель я сталкиваюсь с МТЛ. Она, с пакетами в руках, слишком заинтригованная, чтобы приветствовать меня банальным «добрый день», спрашивает.
– Дарлинг, дорогая, вам не кажется, что это немного чересчур?
Философ на лестничной площадке. Вторая попытка – в леггинсах, но без пакета с мусором
Возможно, леггинсы – это в конечном счете идеальный прикид для покорения мыслителя. Прикид, освобождающий тело навстречу пленнику духа.
С утра, едва проснувшись, мой сосед-философ отправляется прочь, чтобы размышлять до самого вечера, а затем возвращается, чтобы по- медитировать дома, перед чистым листом бумаги или компьютером; в августе он размышляет в деревне, и вся эта гимнастика духа нужна лишь затем, чтобы умело лавировать между муками и радостями жизни, уклоняться от первых и продлевать вторые. Однажды встреченная им женщина отказывается от него, и вот сей интеллектуальный атлет, сей культурист мозга не в силах сдвинуться ни туда, ни сюда, как пятнадцатилетний подросток, осушивший первые слезы, начисто запамятовав, что Пруст, Флобер, Стендаль, Цвейг, Буццати, великие чародеи, великие утешители, плакали задолго до него. Незнакомец номер 10, знававший патриархов любовных страданий, казалось бы, мог поразмыслить о мазохизме в «Принцессе Киевской», «Письмах Португальской монахини», мазохизме, слегка разведенном на философской водичке Канта, Сократа, Фрейда, Кьеркегора, и извлечь из этих размышлений разумное зерно. Но ничего подобного – в день, когда я помогла ему открыть дверь его собственной квартиры, он выглядел как невиннейший из девственников.
– Разве твои книги не научили тебя, как лечить такие болячки? – спросила я его.
Он тупо посмотрел на меня и выразил еще большее непонимание, когда я добавила:
– В конце концов, я правильно поступаю, ограничиваясь шмотками. Сам видишь, вечное чтение ничего не дает, книги не в силах прийти к тебе на помощь в тот момент, когда ты нуждаешься в этом больше всего. Пойдем со мной в бутик Йоши Ямамото, выбрось в мусорную корзину свой красный шарф, а то можно подумать, ты собираешься баллотироваться во Французскую академию. Я подарю тебе черный бесформенный костюм, и ты наконец будешь походить на философа: небытие и все такое, все они работают над образом. Подумай и ты над этим, и увидишь, что новый силуэт способен перевернуть твою жизнь почище Гегеля. И потом, может статься, благодаря костюму к тебе вернется твоя девушка, а ты уже успеешь разлюбить ее.
Спустя четыре месяца после этой беседы, в итоге которой философ остался в растерянности стоять на лестничной площадке, я заметила, что он перестал отлучаться из дому. Выпуски «Монд», ни одного номера которой он не пропускал, помогали ему скоротать сумерки.
Я измеряла его депрессию длиной шарфа. За последнее время он так ссутулился, что концы шарфа болтались где-то в районе колен. Похоже, кашне может служить барометром. Итак, я вышла из своей гардеробной, повязала эту половую тряпку из красной шерсти ему вокруг шеи и повлекла его вниз, чтобы заставить выговориться за стаканом свежевыжатого морковного сока, освободиться от того, что причиняло ему боль.
Я чувствовала, что должна помочь ему. Уж я-то знаю, что на земле есть странные существа; стоит их разлюбить, они влюбляются еще сильнее, они готовы создавать любовные страдания из любого пустяка: в тот момент, когда с ними готовы расстаться, боль погружает их во все более удрученное состояние. Я хорошо запомнила мужчину, на которого совершенно не подействовали мои белые хлопчатобумажные трусики «Petit Bateau», мужчину, которого ни один пояс для чулок не смог бы заставить отвернуться от экрана компьютера. Тогда я поняла, что отказ может пробудить в ком-либо любовь. Но понимание само по себе мало к чему приводит. Моя бельевая лавочка и я сама, не верившие в то, что такое вообще возможно, подверглись испытанию на разрыв. Я превратилась в обрывки, просто лоскутное одеяло.
Натянув леггинсы, я уселась как прикованная возле двери философа, жесткий ворс коврика у входа вонзался в мои ягодицы. Вдруг я заметила над головой его лицо и футляр для ключей.
– Тебе что, нехорошо?
– Я хотела поговорить с тобой о твоих терзаниях...
Он удивленно посмотрел на меня. Поскольку я не тронулась с места и мешала ему пройти, он пригласил меня в квартиру.
Мы уселись за круглый стол, за которым он работал; судя по корзинке с переспелыми бананами и булочками, а также по исписанным листам, валявшимся на полинявшей скатерти, ел он тут же. Скатерть, должно быть, покупала его мать.