Выбрать главу

За укрывательство евреев по оккупационным законам полагалась смертная казнь. Везде по городу были расклеены объявления «Командира Безопасности и СД Галицкой области», что укрывательство евреев — это страшное преступление, заслуживающее смерти и покушение на немецкое дело «построения» Генеральной Губернии. В объявлении сообщалось: «Запрещается принимать евреев в домах и жилищах нееврейской народности. Тот, кто сознательно надает евреям приют, в частности проживание, кормит или укрывает еврея, будет наказан смертью». Сообщалось: «Согласно этого предписания, будут применяться меры полицейского характера против того, кто, узнав о неразрешенном пребывании еврея вне его района проживания, не сообщит об этом в полицию». Те есть предусматривалось наказание о недонесении. Далее информировалось, что, в частности, несут ответственность каждый домовладелец, домоуправ и ответственный квартиросъемщик. О незаконном пребывании евреев необходимо немедленно сообщить в полицию. За такую информацию можно получить вознаграждение.

За опубликованными угрозами наступали конкретные действенные мероприятия. Участковые полицисты регулярно делали в квартирах обыски. Спрятаться в тесных квартирах центральной части города с его сплошной застройкой, было непросто. Возникали проблемы с туалетами, которые, как правило, были общественными на общем балконе. В те голодные годы любопытные соседки любили подглядывать в чужие кухни, в чужие кастрюли, устанавливая, что и сколько варится. Словом, в городе чужие пытливые глаза, при желании, видят много, если не все. Не зря профессиональные конспираторы выбирали для своего пребывания дома вне города. Руководителя польского подполья во Львове, полковника Окулицкого чекисты поймали в особняке возле «Рокса», а Роман Шухевич имел свою последнюю квартиру в отдельном доме на Билогорще. Те евреи, которым удалось укрыться во Львове, сохранились, как правило, именно на околицах города.

В сельской местности немцы пригрозили за укрывание евреев не только казнить укрывателей, но и сжечь всю деревню. Тут применялся принцип коллективной ответственности. В воскресенье возле церкви св. Юра как-то рассказывали, что гестаповский офицер, узнав о проживании в одной из деревень пожилой окрещенной еврейки, которая давно ассимилировалась, прибыл в ее дом и там собственноручно застрелил бабушку на пороге, запретив хоронить ее по христианскому обычаю. Кроме грозных приказов, гестаповцы широко применяли метод «пропаганды нашептывания». Среди населения постоянно распространялись слухи об ужасах, которые творят немцы с теми, кто укрывает евреев. О расстрелах людей, которые укрывали евреев, сообщалось в газетах и в специальных красного цвета объявлениях, которые расклеивали на видных местах. Целью такой оперативной информации было запугивание украинского и польского население.

Возможно мои родители и осмелились бы взять еврейскую девочку, но сложилось так, что где-то на следующий день наша худая и языкатая дворничиха собрала квартиросъемщиков и заявила им приблизительно так:

— Я бедная вдова, мой муж умер, оставив меня с тремя детьми. Немецкий жандарм нас дворников предупредил, что если в доме обнаружат укрываемого еврея, то отправят все семью дворника за недосмотр в лагерь принудительного труда. Я не желаю, чтобы мои детки погибли в лагере. Я за всем гляжу и все вижу. Честно, открыто предупреждаю всех, что при малейшем подозрении пойду и выдам.

Она тут же употребила популярный термин «зденционую» (сдам). В начале 1945 года эта же самая дворничиха говорила жителям: «У меня трое маленьких детей. Советский начальник сказал, что в городе много дезертиров и подозрительных непрописанных личностей. Я за всем гляжу и все вижу. Честно, открыто предупреждаю — в Сибирь за кого-то с детьми не поеду. Замечу что-либо подозрительное — сразу же проинформирую кого следует. Берегитесь!».

Дополнительно масла в огонь подлил дядя Каминский. Он рассказал, как у его знакомого нашли еврея и немцы повесили не только его, но и всю семью укрывателя. Нас пронзил страх, и мать с болью в сердце отказалась взять девочку, о чем потом жалела до конца жизни. Надо обратить внимание, что люди, которые брались укрывать евреев, независимо от мотивов, рисковали не только своей жизнью, но и жизнью своих близких. А это проявление большой личной смелости, длительного граничного риска, словом — тихий героизм.

56

Меня сильно удивило, когда, идя по Городоцкой, вблизи костела св. Эльжбеты, из окна углового дома улицы Хотинской мне приветливо помахали руками и позвали по-имени. Удивленный, я посмотрел в ту сторону — не было сомнений, из открытого залитого солнцем окна на меня смотрели улыбающиеся радостные лица Гизы и Кубы Шнэебаумов. Оказалось, что теперь они живут именно тут, на Хотинской. Теперь в этом доме разместились административные учреждения, а подъезд, выходящий на Городоцкую, после ремонта замуровали. На мой вопрос, почему они, Шнэебаумы, не находятся в гетто, юркая Гиза отрубила четким, твердым голосом:

— А чего нам там быть, ведь мы не евреи.

— А кто же вы? — переспросил я, окончательно сбитый с толку.

— Мы румыны, — ответила Гиза.

— Вскоре уезжаем в Румынию, — добавил Куба.

— И вы не носите еврейских повязок? — переспросил я недоверчиво.

— Не носим и родители наши не носят, ведь мы не евреи, — снова с ударением сказала Гиза, умышленно смотря мне в глаза.

— Нет, так нет, — ответил я, — мне это безразлично. Румыны, так румыны, — хотя на самом деле я был удивлен.

За те десять-одиннадцать месяцев, которые мы не виделись, сестра и брат заметно подросли, повзрослели. Гиза превращалась в красивую чернявую девушку, а Куба заметно возмужал, стал шире в плечах. Теперь Шнэебаумы проживали в просторной двухкомнатной квартире, обставленной добротной, старой мебелью. Им явно неплохо жилось. Родителей не было дома, как рассказал Куба, они работали в солидной немецкой фирме.

Вспомнили былые времена и я попросил завести патефон с шекспировскими монологами.

— К сожалению, патефон пришлось продать, — грустным тоном сообщила Гиза. — В конце-концов мы изучаем не английский, а румынский язык. — Она показала на румынско-польский словарь и еще на какую-то толстую румынскую книгу, которая лежала на столе. Затем Гиза метнулась на кухню, а оттуда вышла в разноцветном, усыпанном цветами фартушке и начала что-то декламировать, как сказала, на румынском языке. Я улавливал только отдельные понятные слова и сделал вывод, что декламируется поэзия, посвященная красоте румынского края.

Куба предложил мне сыграть шахматный блиц из трех партий, и я при активной помощи Гизы проиграл все три. Играли мы с веселыми поговорками. Гиза сыпала незлобными шутками и мне было ни больно, ни обидно проигрывать. Затем Куба показал свои гантели, похвастался наращенными мускулами и предложил побороться. Мальчишки, как молодые петушки, любят по случаю и без случая померяться силой. До этого я постоянно его побеждал. Теперь кряжистый Куба, как я не старался, к большой радости Гизы, поборол меня. Чтобы утешить, Куба подарил мне почтовую марку с изображением красивого молодого мужчины с надписью «Romania».

— Это — наш румынский король Михай, — объяснил Куба.

Я начал рассказывать о трагедии детей Валахов, про Аську Валах, но Гиза решительно оборвала меня, сказав: «Нам об этом неинтересно слушать». Затем Гиза пригласила на кухню на кружку чая. Оккупационный чай не был настоящим, какой-то цветочный, и в него сыпали не сахар, а сахарин. Гиза бросила в кружки по крохотной белой таблетке. Попав в воду, таблетка сахарина бурно с шумом начала растворяться. Вкус от них был приторно сладкий, почти до горечи. Таким был этот немецкий «эрзац» сахар. А когда наступила пора мне уходить домой, Куба попросил:

— Знаешь, мы сейчас никуда не ходим, постоянно сидим дома, только то и делаем, что выглядываем в окно. Приходи к нам чаще.

— Приходи чаще, — радостно поддержала его Гиза.

Я удовлетворенно согласился приходить почаще, и мы договорились, что я пойду в конце недели. Назначили и конкретный день.

— А вы в это время не дернете в свою Румынию? — переспросил я.

— Нет, — ответила Гиза, — мы должны выехать в начале следующего месяца. Не беспокойся. Приходи, мы всегда тебе рады, — сказала она и зыркнула на меня своими блестящими, черными как уголь, глазами. Я уловил какую-то затаенную грусть в ее взгляде.