В каком-то смысле «Большое стекло» – это картина ада, причем конкретного модернистского ада одиночества и повторения того же самого. Но можно увидеть в нем и декларацию свободы – если вспомнить, насколько жестко табуирована была тема мастурбации в годы молодости Дюшана. При всех своих недостатках онанизм – это вид секса, не подконтрольный ни государству, ни родителям, освобождающий человека от необходимости быть благодарным кому-либо за доставленное удовольствие. Это был символ восстания против семьи и ее власти. Стерильность и бесплатность сделали онанизм символом авангарда, который все больше тяготел к нарциссизму. «Фригидные люди действительно добиваются успеха», – говорил Энди Уорхол, этот Дали 70-х. То же и с фригидным искусством. «Большое стекло» – это свободная машина или, по крайней мере, машина непослушная, но это также и печальная машина, свидетельство безразличия, а Дюшан знал толк в таком состоянии ума. Его собственное, тонко сбалансированное безразличие стало водоразделом между машинным веком и нашим. «Большому стеклу» было очень далеко до оптимистической веры в то, что искусство способно выразить жизнь во всем ее многообразии, а эту веру накануне Первой мировой войны разделяли многие великие – хоть и менее искушенные, чем Дюшан, – художники. Вот как Гертруда Стайн вспоминает свой первый полет на самолете:
Когда я посмотрела на землю, я увидела линии, которые писали кубисты, когда ни один художник еще не летал на самолете. Я увидела на земле перепутанные линии Пикассо, то сходящиеся, то расходящиеся, то развивающиеся, то уничтожающие себя, я видела простые решения Брака, да, я увидела и еще раз поняла, что творец наш современник, он понимает, когда современники еще не поняли, но он современник, и так как XX век – это век, который видит землю, какой ее еще никто не видел, то, значит, у земли появилось великолепие, которого у нее никогда не было, и раз все уничтожает себя в XX веке и ничто не выживает, значит у XX века есть свое собственное великолепие.
Совсем скоро великолепие новой эпохи будет казаться менее очевидным. После 1914 года машины выступили против своих изобретателей и их детей. Кончились сорок лет мира в Европе, и самая страшная в истории война уничтожила веру в добрую технику, в доброжелательную машину. Мифу о Будущем был нанесен тяжкий удар, а европейское искусство ударилось в иронию, отвращение и протест.
Глава II. Лики власти
Если ехать по шоссе из Арраса в Бапом, холм Варленкур будет слева. Это всего лишь поросший кустами бугорок в долине Соммы. Тут нет указателей, хотя военное кладбище войск Антанты всего в полумиле отсюда. На вершине – давно рассохшийся деревянный крест, поставленный немцами. Все вокруг засеяно свеклой, ровные борозды рыхлой глины смешаны с прахом целых армий. В течение двух лет – с осени 1916 года и до Компьенского перемирия – этот холм был символом одержимости. Сначала его занимали немецкие пулеметчики, потом он перешел к британским и австрийским войскам, затем его отбили немцы, потом опять союзники – за эти два года он много раз переходил из рук в руки. Здесь погибли тысячи людей, каждый участок этой земли на полметра вглубь взлетал в воздух от разрыва снарядов вперемешку с человеческими останками. На Варленкуре и вообще на Сомме наши отцы и деды вкусили первые ужасы XX века. Здесь упования на блага современного мира, оптимизм от появления первых машин нового века были уничтожены совсем другими машинами. В долине Соммы был уничтожен и язык: он больше не мог оставаться носителем прежних смыслов. Первая мировая война изменила жизнь слов и образов в искусстве – радикально и навсегда. Она ввергла нашу культуру в эпоху производства смерти в промышленных масштабах. Поначалу это было неописуемо.
Когда в 1914 году началась Первая мировая война, ни один человек в Европе не знал, что значит механизированная позиционная война. Некоторые профессиональные солдаты – французы, англичане, немцы – имели опыт сражений в колониальных войнах в Африке и Азии, но представить тотальную войну – ни качественно, ни количественно – не могли даже генералы. Филип Ларкин находит правильное слово – «невинность», описывая только что собранные армии в стихотворении «MCMXIV»: