Их вожди говорили о войне напыщенной риторикой рыцарских времен. Любые слова, которые описывали реалии современной войны, были по определению неуместными. Вместо этого сотни тысяч людей встретили смерть, повторяя имперские клише: «честь», «жертва», «страна». Официальный язык по обе стороны фронта при помощи непрекращающейся пропаганды (по сегодняшним меркам наивной – ведь мы живем в век рекламы, но в 1914–1918 годах она была чрезвычайно эффективна) создавал образ Великой войны то как Армагеддона, последней битвы Добра со Злом, после которой установится вечное царство справедливости, «войны против войны», то как нечто среднее между средневековым рыцарским турниром и партией в крикет. В Англии у пропаганды было много голосов – от Руперта Брука до сэра Генри Ньюболта, чье стихотворение Vitaï Lampada («Факел жизни») школьники учили и через тридцать пять лет после окончания войны:
Схватить меч и окрыленным помчаться спасать цивилизацию – это одно. Сидеть месяцами в переполненных крысами окопах с другими новобранцами, сходя с ума от бомбардировок, изредка постреливая из винтовки «Ли-Энфилд» или «Маузер» в далекие серые предметы, снующие за мешками с песком через изрытое взрывами и покрытое трупами поле, – это совсем другое. У солдат не было способа сказать правду о войне, кроме как втайне сочинять стихи. Как писал Хемингуэй, эта война была «самой колоссальной, убийственной, плохо управляемой организованной бойней, какая только случалась на земле. Писатели, говорившие иначе, врали. Все они либо писали пропаганду, либо молчали, либо воевали». То же самое относится к художникам, которые на фронте имели возможность работать лишь в качестве художников официальных. Рядовые солдаты не могли ходить с мольбертом под мышкой. Неожиданно стерильное изображение Первой мировой войны у Пола Нэша, Уиндема Льюиса и Кристофера Невинсона отчасти объясняется тем, что военные чиновники запрещали изображать трупы. «Я больше не художник, – жаловался Нэш. – Я вестник, приносящий слово от тех, кто на фронте, тем, кто хочет, чтобы война длилась вечно. Ничтожным и невнятным будет мое послание, но все равно в нем будет горькая правда, и пусть она выжжет их паршивые души». Такие чувства разделяли художники по обе стороны фронта – и «официальные», и те, кто сидел в окопах, как, например, сражавшиеся во Фландрии Отто Дикс с Максом Бекманом или Ласло Мохоли-Надь.
Какой была бы история искусства XX века, не будь Первой мировой войны? Сказать невозможно. Эта война опустошила целое поколение. Мне все еще страшно ходить по военным кладбищам в долине Соммы между крестами с табличками inconnu – «неизвестный солдат» – или стоять под огромными арками памятного монумента на вершине холма Тьепваль, с выбитыми на нем именами тысяч и тысяч англичан, чьи тела так и не нашли в этой глине. Мы знаем имена нескольких погибших художников: Умберто Боччони, Франца Марка, Августа Макке, скульптора Анри Годье-Бжеска, архитектора Антонио Сант’Элиа, поэтов Гийома Аполлинера, Уилфреда Оуэна, Айзека Розенберга. Но на каждое известное имя приходятся десятки, а то и сотни людей, которые не успели прославиться. Если вы спросите, где английский Пикассо или французский Эзра Паунд, то ответ на это может быть только один: остался в окопах.
Однако можно проследить, что́ война сделала с культурой. Реальность войны оказалось невозможно описать тем, кто в ней не участвовал, тем домашним патриотам, которых английский писатель и поэт, участник Первой мировой войны Зигфрид Сассун так мечтал расстрелять из танка: «Чтоб не шутили в мюзик-холлах / О горах трупов под Бапомом». Опыт воевавшей молодежи разительно отличался от опыта гражданских старших. Война положила начало одному из самых ожесточенных конфликтов отцов и детей; его влияние на современную культуру продолжалось вплоть до 60-х, особенно в Германии. К похожим последствиям в США привела война во Вьетнаме. Преступления старших казались молодежи безграничными – ведь те не только развязали войну, но и проиграли ее, – но при этом единственной институцией, оставшейся в послевоенной Германии нетронутой, была ее военная машина.