— Прошу слова! — подскакивает Шустрый.
— Личным вопросам места не дам! — решительно режет Степан. — Сам виноват…
Подпрыгнули у Шустрого запятые бровей и застыли в стойке удивленья.
— …Что ж, конечно, обязанность твоя не легка: раскапывать всякие подлости. Вот и привык видеть всюду либо завзятых мерзавцев, либо небесных героев. Отсюда и развел там всякую: «злую волю», «справедливость» и прочую обывательскую галиматью. О массовом терроре даже заковырялся. Полезнее будет, если Цека перебросит тебя на другую работу. Не беспокойся: в твоих же интересах.
Степан вдумчиво обвел взглядом остальных.
— Итак?..
И вот тут-то, медленно и устало поднял свои веки Ткачеев. И набежал тогда на Щеглова жуткий холодок, как от надвигающейся и клубящейся серым дымом грозовой тучи. Потому что ползут свинцы этой тучи неотвратимо, обволакивают все небо зловеще, и не знаешь наперед — напоят ли они притихшие нивы шумным ливнем или выстегают притаившуюся жадность полей треском прыгающего града. И кажется Щеглову, что сидит он застигнутый бурей, как заяц, согнувшись, и некуда ему спрятаться, и хлещет по его голове уверенный и жесткий градопляс Ткачеевых слов.
— …Да, оба неправы: и Щеглов и Шустрый, оба не вникли в суть дела. Ведь сам вот Щеглов здесь признался, что Зудин попал из-за бабы, из-за кружев слюнявой кокотки, ядовитой и яркой, как мухомор. А ведь Зудин ее пожалел. Пожалел оранжерейную лилейность паразита, выкормленного с нашего пота и крови. Он ее пожалел, что погибнет, вишь, эта нежная прелесть от наших мужичьих коневых сапог. Он ее пожалел против нас, и… погиб. Вот в чем суть.
От листочка лежавшей бумаги рвет Ткачеев конец, свернул трубкой, насыпал из кисета махоркой, и, дав прогореть синей вони тлеющей спички, закурил.
— Ездили мы все эти дни со Степаном по заводам, — продолжал он, окутываясь, как пароход, плотными клубами дыма. — …Говорить не дают. Гонят, гулом гудят. «Господа комиссары! Как генерал к городу, так вы теперь к нам на заводы, а раньше где были? Шоколады жрали?! Где ваш Зудин? Давай его сюда, мы расправимся! Нам не каждый день выдают по восьмушке, а он шоколад?! У нас с голодухи мрут в холоде дети, а он с балериной в шелках?! Чего вы его защищаете? Али рука руку моет? Покеда при нас вы эту мразь не изничтожите в корень — мы вам больше не верим. Не верим, не верим! И никуда не пойдем. Жрите свои шоколады!..» И ведь это кричат все рабочие. Демагогия, скажешь? Отсталые массы? А по-моему, так они правы. Ведь шоколад-то он взял? Взял. Доказывай теперь, что это не взятка. От белогвардейки? Нет, от «нашей», от «большевички». Как же, надуешь! По роже видать мамзель-стрекозель, чем она дышит. И ведь об этом весь город, все красноармейцы, все заводы, — все решительно знают! Вот поди-ка ты теперь, Щеглов, и втолкуй им всем сразу, что все это махонькая ошибочка, так — пустячки. Поди, поговори-ка с рабочими. Убеди, чтобы вышли на фронт, иначе город падет. Да что там — с рабочими! Ты разубеди-ка вот нашу широкую партийную публику, ну, хотя бы в том, что Зудин не брал золота! А где ж оно?! Вот почему и эсэры и меньшевистики задрали носы. Их тянет на падаль. Ведь только подумать: в Совете, в нашем Совете поднять вдруг вопрос о роспуске чеки! И в какой момент, ты подумай-ка! А знаешь ли, Щеглов, что за это голоснула добрая часть наших коммунистов, не говоря уже о всех беспартийных?! Что на это ты скажешь? Или, дескать, на то мы и большевики, чтобы все разъяснить и всех переубедить. Где? Когда?! А потом, что ты будешь им там разъяснять? Не виноват-де, Зудин, что так, мол и так, мол, одиночный боец, разведчик. Заладил свое «не виноват». А кто тогда, спрашивается, вообще виноват? Никто и ни в чем. Ни ты и ни я, ни Колчак, ни Деникин. Ну, и что ж из-за этого? Будем в «невинности» нашей пакости делать, а заводы и Красная армия будут молчать: не виновны вишь! Ну, уж нет, милый, дудки. На эсэров и меньшевистиков и на всю свору обливателей — нам наплевать.