— Я не совсем понимаю, о чем вы?
— Он родился здесь, в Венеции. Но это не он выкрикнул оскорбительные слова. Я не стану утверждать, что Йегер не сквернословит, однако на этот раз выругался черный, хотя доказать этого я не могу.
— Что он сказал?
— Это грязное слово, — она осуждающе подняла подбородок.
— Потому что профессор не разрешил им провести собрание в его кабинете?
— Я этого не знаю. Профессор не промолвил ни слова о них. Я не думаю, что он собирался зайти к себе в кабинет, когда мы распрощались, иначе он сказал бы мне об этом. А если бы сказал, я ответила бы: — Ну что ж, идите. Господи, сколько раз я одна возвращалась домой, и мыслей не было, что это небезопасно в таком городе, как Венеция…
Чувствовалось, что бедняжка вот-вот разрыдается, поэтому я старалась отвлечь ее.
— Как я понимаю, вы чувствуете себя в безопасности до вечерам на улицах города? — Я вспомнила яркое освещение улиц.
— В полной безопасности. И все благодаря шерифу О’Мэлли.
— Вы восхищаетесь им?
Это был странный вопрос и немного наивный, поэтому мисс Ингрэмс тихонько воскликнула: Ха! — и призадумалась.
— Кажется, теперь я просто верю в это. Я прожила в Венеции всю жизнь. Помню, как мы чувствовали себя в годы депрессии, когда разразились шахтерские забастовки. Тогда действительно было страшно. В город привезли черных парней работать в шахтах. С тех пор половина Бейкерстауна это их район, точнее, потомков тех, кого привезли сюда в те годы. И, возможно, там сохраняется спокойствие, потому что кое-кто еще помнит прошлое. Мы боялись беспорядков, понимаете: ветераны войны, вернувшиеся домой, много черных, наркотики. Кто может знать, что будет. Но Джон О’Мэлли делает сегодня то, что сделал мэр Венеции в 1935 году. Его звали Джон Хармс, отец Тайлера. Он создал полицию, а Стив Хиггинс провел через законодательное собрание штата закон о полиции. Это был его первый срок…
Мисс Ингрэмс умолкла, лицо ее разгладилось. Воспоминания, даже тяжелые, бывают полезными, подумала я.
— Когда вы спросили, восхищаюсь ли я шерифом, со мной что-то произошло. У меня сохранилась его фотография: он на старом форде развозит продукты для рынка Кьюссака. Он был решительно настроен пробиться в люди. Потом я видела его, когда он вернулся с войны в Корее в мундире капитана и по его глазам было видно, что он уже не прежний Джон О’Мэлли. Моя мать была еще жива, и когда увидела его, сказала: «Джон Джозеф многого насмотрелся. Есть в этом мире много такого, о чем не следует знать, но если ты это все же узнал, то не забудешь никогда». О себе я такого не могу сказать. Однажды, когда я рассказала об этом профессору Ловенталю, это потрясло его. Или он притворился. Иногда, проходя мимо моего стола, он грозил мне пальцем: «Смотрите, — говорил он. — Смотрите в оба! Никогда не бойтесь смотреть. Жене Лота, как и леди Макбет, пришлось потом умереть».
Вернувшись домой, Джон Джозеф влюбился в Энни Райан. Она была тогда очень хорошенькой, сейчас она немного перезрела, но тогда никто не мог сравниться с ней по красоте, и высокомерию тоже. Но тут, видимо, ее мамаша постаралась. Для Джона Джозефа они были недосягаемы, когда он снял свой капитанский мундир и стал работать у Кьюссака. У Энни были кавалеры, один, потом другой, но ни с тем и ни с другим ничего у нее не вышло. А потом совсем неожиданно Джон Джозеф и Энни поженились. Сам Стив Хиггинс вел ее к алтарю…
— Она мне сегодня сказала, что ее мать и жена Хиггинса были близкими подругами… — сказала я.
— Да, очень близкими, — мисс Ингрэмс особенно округлила губы, произнося эти слова. Мне же нужно было столько от нее узнать, что я не решалась прервать светские сплетни, хотя неизвестно, могли ли они пригодиться для статьи.
— Я симпатизирую Джону, — продолжала собеседница, — и считаю, что мать и дочь Райаны поставили ему ловушку, и когда пришло время, она захлопнулась. Я восхищалась Джоном, но и словом не обмолвилась профессору об этом. Наши мнения не во всем сходились.
Зазвонил телефон, кто-то наводил справки о похоронах и отпевании. Мисс Ингрэмс посоветовала позвонить в морг или в дом Ловенталя, или же подождать завтрашних газет, где все об этом будет сказано. Мне хотелось спросить у нее, восхищалась ли она профессором Ловенталем. Просто так, чтобы услышать, что она скажет. Мне казалось, я понимаю ее, как понимала в дни своей молодости в штате Иллинойс похожих на нее двух своих незамужних теток. Я подумала, что если она попытается рассказать мне о своих чувствах к нему, она все равно не сможет сделать этого, так что лучше не смущать ее, Я вспомнила, как она была растеряна и смущена, когда ей пришлось сказать Борку о том, что она спешит на ужин к профессору. Ловенталь занимал свою особую нишу, это был человек другого класса, и сколько бы она ни работала в студенческом городке, хоть всю жизнь, ей никогда не стать неотъемлемой частью жизни университета. Ее всегда будет тянуть к семье или друзьям, с которыми она выросла. Она чувствовала себя лучше всего в церкви и на благотворительных базарах, и она будет всегда верна газете «Индепендент», словно сама пишет в ней передовицы. Что, возможно, отчасти было верно, — ибо они писались для нее. Все это было составляющим того, что я когда-то называла верностью заветам предков и американскому образу жизни. Но я думала тогда и как никогда поняла, что такое общность студенческих бунтарей с бедным людом: между ними никогда не существовало санитарного кордона.