Выбрать главу

Изоморфность шолоховского мира, его героев, самой жизни существованию России в ХХ веке – настолько уникальны, что это выдвигало и будет выдвигать в дальнейшем (как, впрочем, и по отношению к Шекспиру) версии об ином, мнимом авторстве главного романа писателя. На самом деле так оно и есть: главным субъектом шолоховских текстов является само русское бытие во всей своей трагической неупорядоченности, разрыве и уничтоженности прежних смыслов и слабом порождении новых, где в рамках одной семьи в одно поколение совершается больше трагических событий самого радикального толка, чем в какой-либо «тридцатилетней» или «столетней» войне обыкновенной Европы.

Эдип у Эсхила взялся узнать то, на что нет ответа. Не познав его – он гибнет. И другого быть не может и не должно в человеческой культуре. Трагическое нуждается в искуплении, так как это следствие нарушения неких принципиальных основ человеческого существования. Это искупление и совершается трагическим героем единственно возможным образом – через его собственную жизнь. Нет у него другой возможности и другого «имущества» в нравственным смысле, которым он должен оплатить свою вину перед жизнью. И то, что шолоховский герой принимает эту вину в таком персонализированном виде не может не восхищать: человек оказывается способным к сопротивлению, на которое могли покуситься только боги. Его гибель – это мета на том месте, где в культуре фиксируется путь, по которому нельзя двигаться дальше никому. За это уже заплачено кровью и смертью лучших из людей.

Гибель Григория Мелехова, да, по существу, и Андрея Соколова – не нравственное указание на невозможность пройти по дороге туда, откуда не возвращаются, она носит онтологический характер. С одной стороны, бытие проверяет человеческую природу на прочность в самом высоком регистре – да и то, стоило ли заваривать всю эту историю с человеческой цивилизацией и культурой, не зная, выдержит ли это сам субъект? Но одновременно данные примеры свидетельствуют об очередном обретении среди людей таких индивидов, которые могут противостоять безумию фатальных исторических обстоятельств ценой своей жизни. И это не так мало, особенно для русской жизни.

Привычным образом западная мысль упрекала русский способ жизнедеятельности в отсутствии того прометейства, которое, казалось, единолично принадлежит западной цивилизации. Да и по правде сказать, еще исторически недавно только ею и определялась та пассионарность человеческой природы, порождавшая не только античных героев, но и крестоносцев, конкистадоров, мореплавателей, людей эпохи Возрождения, раннего предпринимательства, Реформации, первых революций («свобода, равенство и братство») – именно в первенство в этих процессах и уверовало мессианское западное сознание. России оставались некие цивилизационные задворки в этом смысле.

Конечно, в Европе помнили Петра, помнили чудо-богатырей Суворова, переходящих через Альпы, помнили унижение Европы в лице Наполеона, не могли забыть мощнейшую волну влияния русской революции на весь мир в плане преображения социальной реальности, несмотря на все ужасы форм ее совершения, наконец, она (европейская заносчивость) так окончательно и не пришла в себя от русского Ренессанса ХIХ века с Толстым, Достоевским и Чеховым во главе. Но все это считалось (и считается до сих пор, добавим мы) неверным и слабым – варварским – отражением прометейства западного человека.

Но вот что делать с тем страшным и странным с точки зрения западной методологии – российским опытом ХХ века, когда трагическая жертвенность людей стала для России обыденным фактом и легла в основу тех побед, которые были одержаны русскими в войнах прошлого столетия. Автор этих заметок как-то замечал в других своих работах, что замалчивание и искажение итогов второй мировой войны для западного сознания в целом – это не идеологическая акция, не аберрация памяти, но метафизический акт забывания (процесс психологического подавления и выталкивания вглубь сознания) того факта, что впервые в истории развития европейской (мировой) цивилизации Россия взяла вверх над западным мессианством по самому главному разряду – по пассионарности и трагическому прометейству человека, представленного, к тому же, в угрожающем (для Запада) массовом виде.

Андрей Соколов – воплощение Прометея в современности прошедшего века: это новая матрица человеческой субъективности, которую никак не могут принять идеологи западного лидерства.

* * *

Конечно, с такими героями, как Григорий Мелехов и Андрей Соколов, гибнет часть самой жизни, и все меньше остается ее (жизни) для своего воспроизводства. Но вот к самим трагическим героям эта дилемма не имеет никакого отношения: они исполняют то, что должно. Как это в дальнейшем ложится на общую картину развития европейской и отечественной цивилизации, их не оченьто и волнует. Они защищают то, что было дано им в национальном самочувствовании, в расширенном эмоциональном контексте человечности и гуманности, привязанности к жизни, и, соответственно, защите ее по мере своих сил. Другой вопрос, что (оказывается) национальная традиция, глубоко спрятанная и невидимая при первом подходе стороннему наблюдателю (да и своему, во многом), может содержать в себе вот эти потенции