Но дальше никакой лирики: «Хлынула в душу мутная волна равнодушной тоски…» Пояснил: «Надоело быть не только участником, но даже и зрителем того, как люди гоняются за краюхой хлеба». Закончил письмо, однако, просто — прозой жизни: «Как заработаю деньги, приеду. Жди и не скучай. Привезу тебе кое-что. Беспокоит вопрос о квартире».
Четырнадцать рассказов
Жизнь в Москве оказалась многообразнее, чем предполагал в письмах.
Вскоре тоска отошла: и в редакциях к нему относятся с интересом, и юная жена — приехала — поддерживает, и читатели хорошо принимают своих — советских — писателей.
Все это, конечно, вдохновляло. Пошли рассказы. В этом, 1925 году, когда особенно увлекся ими, было написано их четырнадцать!
Разумеется, в них еще много ученичества, и тема Гражданской войны пока неизменна, хотя жизнь подсказывала уже и другие сюжеты. Однако в лучшем из того, что он тогда написал, уже обнаруживается его шолоховская особица — без политагиток, без пустой риторической романтики, без казенных восторгов, без призывов к мировой революции, главное — глубина душевных переживаний тех, кто только что прошел через революцию в своей ищущей счастья стране.
Рассказ «Семейный человек»: отцу приказано конвоировать сына, красного бойца, попавшего в плен к белым. Жуткое выплескивается не только через сюжет, но и через слово:
«Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостиво так:
— Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя доселе спит?
— Нет, — говорю, — Ваня, не спит совесть!
— А не жалко тебе меня?
— Жалко, сынок, сердце тоскует смертно…
— А коли жалко — пусти меня… Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я и говорю на это:
— Дойдем до яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два…»
Иному писателю и этого хватило бы, чтобы запечатлеть страшную правду Гражданской войны. Шолохову такой правды показалось мало — и перо выводит смерть сыну от отца, но не трафаретно — то, мол, Гражданская война с ее зверствами от белых:
«Прими ты, Ванюша, за меня мученический венец. У тебя — жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил тебя — меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать…»
Какой же душевный опыт надо было иметь девятнадцатилетнему писателю, чтобы так отобразить междоусобную трагедию, которая и Шекспиру едва ли оказалась бы по силам!
Через год появился рассказ «Лазоревая степь». И вновь непостижимое — где почерпнул он для своей сюжетной палитры такие краски, чтобы описать смятение чувств коммунара, оставшегося безногим после Гражданской войны: «Гляжу, полозит мой Аникей по пахоте. Думаю, что он будет делать? И вижу: оглянулся Аникей кругом, видит, людей вблизи нету, так припал к земле, глыбу, лемехами отвернутую, обнял, к себе жмет, руками гладит, целует… Двадцать пятый год ему, а землю сроду не придется пахать… Вот он и тоскует…»
Еще один рассказ: «Ветер». И снова про изуродованную жертву Гражданской войны. Сюжет таков: инвалид-обрубок насилует свою сестру. Рассказ настолько страшен, что Шолохов его никогда более не печатал. Он был найден в старой газетной подшивке только в 1986-м.
Необычен писатель. Потому получал не только похвалы от проницательных читателей, но и тумаки от критиков пролеткультовского, а чуть позже рапповского направления: «мелкобуржуазный гуманист!», «натурализм!», «схематизм!», «биологизм!»…
Свидетель тому Дмитрий Фурманов, авторитетный деятель новой литературы. Прославлен литературным итогом своего комиссарства у истинно народного полководца Чапаева — романом «Чапаев». Он записал в своем дневнике: «Слабый рассказ Минаева был принят из целей тактических… Хороший рассказ Шолохова из гражданской был отвергнут („Нам этот материал надоел“)».
Шолохов заинтересовывал читателей не только острыми сюжетами, но и художественным разнообразием приемов, хотя не всегда доставало тщательной огранки. Вот в рассказе «Двухмужняя» можно прочесть: «Сады обневестились, зацвели цветом молочно-розовым, пьяным…» Вот после такой пастельной краски он взял для одной из картин в рассказе «Жеребенок» совсем иную: «Среди белого дня возле навозной кучи, густо облепленной изумрудными мухами, головой вперед, с вытянутыми передними ножками выбрался он из мамашиной утробы и прямо над собой увидел нежный, сизый, тающий комочек шрапнельного взрыва… Ужас был первым чувством…»