Выбрать главу

Отметим: наконец-то вроде бы исполнил поручение Сталина — назвал в романе выдающихся полководцев. Вывел имя Георгия Константиновича Жукова. Затем имена тех, кого почитал за то, что начинали в войну свою стремительную карьеру с малых чинов: Кирилл Мерецков, Николай Воронов, Родион Малиновский, Павел Батов, Николай Ляшенко, Александр Родимцев… Поименовал их орлами.

…Однажды Шолохов с таким монологом:

— Вроде бы приятно внимание от партии… И любят, и благодарствуют, и надежду выражают, что я сдам в печать «Они сражались за родину». А кто подумал о наших зигзагах в оценках войны после Сталина? Эта война еще не стала подлинной историей… Хрущев нашел дорогу в Вёшки, возил меня в Америку. А цель? Оценить его заслуги, как он, будучи представителем Верховной Ставки, просрал Харьковскую операцию? С историей надо обращаться осторожней, по правде исследовать и писать. Не так, как с Малоземельной историей…

Это писатель говорит о воспоминаниях Брежнева, в коих тот уж очень беззастенчиво преувеличивал свою полковничью в политорганах роль в войне на Малой Земле.

Так и становился художник в своем романе и историком, и политиком.

Против него поднялись партцензоры. Их карающие перья искорежили главу, которая начиналась так: «Был уже на исходе май, а в семье Стрельцовых все оставалось по-прежнему» (в ней рассказывается о том, как Николай Стрельцов воспринимал время предвоенных репрессий). Военная правда писателя вызвала атаки цензоров:

Во фразе «да еще пострадавший» читатель не прочитал: «от советской власти».

Из текста исчезло: «Многих потеряли. Лучших из лучших полководцев постреляли, имена их знает весь мир. Многих упрятали в лагеря. Такой метлой прошлись по армейским порядкам, что даже подумать страшно! Сажали, начиная с крупнейшего военачальника и кончая иной раз командиром роты. Армию, по сути, обезглавили и, употребляя военную терминологию, обескровили без боев и сражений».

Цензурному аресту подвергся драматический монолог еще одного персонажа, Ивана Степановича: «Так вот, Микола, я тебе об этом никогда не говорил, не было подходящего случая, а сейчас скажу, как через свои нервы в тюрьму попал: в тридцать седьмом я работал заведующим райземотделом в соседнем районе, был членом бюро райкома. И вот объявили тогда сразу трех членов бюро, в числе их и первого секретаря, врагами народа и тут же арестовали. На закрытом партсобрании начали на этих ребят всякую грязь лить. Слушал я, слушал, терпел, терпел и стало мне тошно, нервы не выдержали, встал и говорю: „Да что же вы, сукины сыны, такие бесхребетные? Вчера эти трое были для нас дорогие товарищи и друзья, а нынче они же врагами стали? А где факты их вражеской работы? Нету у вас таких фактов! А то, что вы тут грязь месите, — так это со страху и от подлости, какая у вас, как пережиток капитализма, еще не убитая окончательно и шевелится, как змея, перееханная колесом брички. Что это за порядки у вас пошли?“ Встал и ушел с этого пакостного собрания. А на другой день вечером приехали и за мной…

На первом же допросе следователь говорит мне: „Обвиняемый Дьяченко, а ну, становись в двух метрах от меня и раскалывайся. Значит, не нравятся тебе наши советско-партийные порядки? Капиталистических захотелось тебе, чертова контра?!“ Я отвечаю, что мне не нравятся такие порядки, когда без вины честных коммунистов врагами народа делают, и что, мол, какая же я контра, если с восемнадцатого года я во второй конной армии у товарища Думенко пулеметчиком на тачанке был, с Корниловым сражался и в том же году в партию вступил. А он мне: „Брешешь ты, хохол, сучье вымя, ты — петлюровец и самый махровый украинский националист! Желто-блакитная сволочь ты!“ Еще когда он меня контрой обозвал, чую, начинают мои нервы расшатываться и радикулит вступает в свои права, а как только он меня петлюровцем обозвал, — я побледнел весь с ног до головы и говорю ему: „Ты сам великодержавный кацап! Какое ты имеешь право меня, коммуниста с восемнадцатого года, петлюровцем называть?“ И ты понимаешь, Микола, с детства я не говорил по-украински, а тут как прорвало — сразу от великой обиды ридну мову вспомнил: „Який же я, кажу, петлюровец, колы я и на Украине ни разу не був? Я ж на Ставропольщине родився и усю жизнь там прожив“. Он и привязался: „Ага, говорит, заговорил на мамином языке! Раскалывайся дальше!“ Обдумался я и говорю опять же на украинском: „У Петлюры я не був, а ще гирше зи мною было дило…“ Он весь перегнулся ко мне, пытает: „Какое? Говори!“ Я глаза рукавом тру и техесенько кажу: „Був я тоди архиереем у Житомири и пан гетман Скоропадьский мине пид ручку до стола водыв“. Ах, как он взвился! Аж глаза позеленели. „Ты что же это вздумал, издеваться над следственными органами?“ Откуда ни возьмись появились еще двое добрых молодцев, и стали они с меня кулаками архиерейский сан снимать… Часа два трудились надо мной! Обольют водой и опять за меня берутся. Ты что, Микола, морду воротишь? Смеешься? Ты бы там посмеялся, на моем месте, а мне тогда не до смеха было. За восемь месяцев кем я только не был: и петлюровцем, и троцкистом, и бухаринцем, и вообще контрой и вредителем сельского хозяйства… На людей первое время не мог глядеть, стыдился за свою советскую власть, — как же это она меня, до гроба верного сына, в тюрьму законопатила?»