II
Александр Фадеев был одним из немногих рапповцев, который сразу понял, что такое «Тихий Дон». «Неожиданно», «талантливо», «неповторимо» — пустые слова! Хитрец Миша Шолохов, прикидываясь простачком, уверенно выписывал себе пропуск в бессмертие. Он делал это не так, как Булгаков, подражавший классикам старого времени даже в одежде (стоячие воротнички, ботинки на пуговках с прюнелевым верхом), он работал под «красного казачка», ходил в кубанке, в гимнастерке с наборным пояском, курил махорку и был обеими руками за революцию. Но вот вышли две книги его романа, и стало ясно, что парень просто-напросто оставил всех в дураках. Рапповские писатели изворачивались, доказывали партии свое право создавать в литературе нечто такое, чего не делали другие, платили за это немалую цену. Он, Фадеев, использовал все свои связи и влияние, чтобы уйти с партийной работы в литературу. Для того чтобы обеспечить в критике успех «Разгрому», сделал еврея командиром партизанского отряда на Дальнем Востоке, чему откровенно удивлялись многие бывшие партизаны. Ну, был бы еще Левинсон комиссаром, скажем, в армии Блюхера, а Фадеев его — в тайгу, в небольшой отряд, на подножный корм… Правда, он не считал это такой уж большой натяжкой, и, может быть, правильно. То, что не подходило для Дальнего Востока, было характерно для революционной России в целом, образом которой и являлся отряд. Но сам Фадеев, особенно после грандиозного успеха «Тихого Дона», отлично понимал, что все это — и отряд как образ восставшей России, и Левинсон как «литературный сын» толстовского Левина — были условности, не приближавшие его к читателю, а напротив, отдалявшие от него. Он не вошел в мир читателя естественно и просто, как это сделал Шолохов. Он много, часто без особого успеха трудился над небольшим «Разгромом» — целых два года, а Шолохов, все писавший рассказики, вдруг «выдал» огромный романище, да еще с продолжением!
Но, конечно, не объемы чужих романов волновали Фадеева… Он собирал своих героев по кусочкам, «лепил» их психологию, стараясь, пусть маленькими шажочками, подойти ближе к своему творческому кумиру Толстому, и даже, если верить критике, в этом преуспел, а Миша Шолохов, как гоголевский кузнец Вакула, пробежал мимо него с огромным мешком своих героев, перепрыгивая через две ступеньки. И Фадеев, и другие проводили его насмешливым взглядом — не донесет парень, споткнется, сломает шею… А теперь он стоит наверху — скромненько так, молчком, но где-то неподалеку от Толстого.
Его герои совсем не походили на героев прославленных русских книг, но были исполнены той же пронзительной, могучей силы. Откуда она взялась? С горечью Фадеев понимал, что сила эта происходила от пленительной, ни с чем не сравнимой творческой свободы, выпадавшей одному писателю из тысячи, да и то раз в сто лет. Но почему это сияние озарило именно Шолохова? Из всех человеческих прихотей творческая свобода — самая дорогая. За нее платят кровью — и тем больше, чем больше свободы. Так платили Пушкин, Лермонтов, Толстой… Фадеев знал, что не смог бы заплатить ту же цену, что и они. Он и не пытался. Как пушкинский Германн, он не мог жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее. А Шолохов, беспечно улыбаясь, пришел с «Тихим Доном» под мышкой, получил за столом у Серафимовича свои заветные три карты, а теперь с той же улыбкой посматривает на всех них сверху. Судя по всему, ничем он жертвовать не собирается. То, что для других — излишнее, для себя он, видимо, считает необходимым. Но разве так бывает?
Бывает, с огорчением отвечал себе Фадеев, когда излишнее человек получает за счет других. От жизни многое можно взять и без труда, но с тем условием, что кому-то придется взвалить на плечи твой груз. Кто-то должен кланяться начальству, изворачиваться, кривить душой, улыбаться через силу, говорить чужие слова, а то и лгать в глаза, писать то, что надо, а не то, что хочется, а кто-то, пока ты все это делаешь, неприятный самому себе, спокойненько творит за твоей спиной свое личное бессмертие. А в итоге одного записывают в Несторы Кукольники, другого — в Пушкины. Если бы он, Фадеев, ценой нелегкой борьбы добился права писать с толстовской беспощадностью, то этого права не получил бы никакой Шолохов. Он отказался от этой борьбы, предпочтя ей менее обременительную — за место под солнцем. Дорога к заоблачным, сияющим вершинам писательской славы ему заказана — и это, наверное, справедливо. Но разве справедливо, что Шолохов попадает туда без всякой борьбы?