Выбрать главу

Он поцеловал Шоншетту в щеку, задернул занавески, чтобы свет не беспокоил ее, и вернулся к своему креслу. Шоншетта была поражена. Неужели это – ее отец, тот самый страшный человек, который так сурово обращался с ней, так часто заставлял ее плакать? Ее сердечко совсем растаяло от нежности, которой она никогда не подозревала в нем. Так, значит, он любил ее? Но почему же он никогда не говорил ей этого? Как мог он забавляться тем, что причинял ей горе? Все эти вопросы в связи с утомлением – следствием того, что она разговаривала и ела – совершенно спутали ее мысли, притупили чувства; вытянувшись на постели, протянув руки вдоль тела, как маленькая восковая Мадонна, она заснула.

Выздоровление Шоншетты тянулось много-много дней, тусклых зимних дней; она не могла ни вставать, ни читать, ни долго разговаривать. Дюкатель и Дина чередовались у ее постели. Старая мулатка молча, со слезами, часами не сводила с нее взора, видя, до чего бледна девочка; иногда она тихонько напевала ей песни креолов. Отец приносил ей картинки, чудные книга в тисненых переплетах с золотыми застежками и сам показывал их больной, когда она не чувствовала себя утомленной.

В одно утро Шоншетту разбудил яркий солнечный луч, заглянувший в окно. Она радостно захлопала в ладоши и воскликнула:

– Дина! Дина! Сегодня хорошая погода, и я хочу встать!

Она встала. Опираясь на отца и на Дину, она могла ходить, хотя еще неверными шагами. На другой день она захотела выйти из своей комнаты и дошла до половины коридора, увешанного коврами, но быстро ослабела, и пришлось привести ее назад. Однако на следующий день Шоншетта могла уже сойти в кухню, где Дина в ее честь развела большой огонь.

С этого дня девочка начала понемногу входить в обычную колею, но завтракала и обедала теперь в комнате отца, за одним столом с ним. Он старался занимать девочку, вначале пугавшуюся этой большой пустой комнаты, которая прежде казалась ей каким-то святилищем. Он рассказывал ей о днях своей молодости, когда он был военным инженером; о чудесах, которые он видел в Африке, в Китае, в Италии… И как дивно умел он рассказывать!

Отец прогуливался с ней по бесчисленным комнатам огромного дома, объяснял ей, как и откуда явилась эта коллекция старинных дорогих предметов, наполнявших его. Два поколения любителей собирали эти редкости – дед и отец Дюкателя, потом он сам занимался тем же между командировками, а когда вышел в отставку, то еще более обогатил свой маленький музей. Все экзотические редкости: азиатские ковры, лакированные китайские предметы, японский фарфор, – все это он сам вывез из разных мест.

– И все это рассеется по свету, исчезнет, когда меня не станет, – говорил он с грустной улыбкой. – Собирать коллекции – одно из самых больших безумий: умрешь – и все, собранное с таким трудом, идет прахом… Во всяком случае, все это стоит больших денег, и, когда продастся, ты будешь богата, моя маленькая Шоншетта, очень богата.

Но Шоншетта бросалась на шею отца с возгласом:

– Я не хочу быть богатой! Оставайтесь всегда со мной, папа, и пусть в нашем доме ничего не трогают!

Теперь девочка любила отца, которого так долго боялась.

– Отчего он стал теперь такой добрый? – спрашивала она у Дины, и та отвечала:

– О, я, знаете ли, поговорила с ним. Я сказала ему одну вещь, которую давно знала, да все не смела сказать ему.

Больше она ничего не сказала Шоншетте, но девочка, привыкшая к молчаливой внутренней жизни, привыкшая никому не поверять свои мысли, нисколько не удивилась этому. Притом она чувствовала себя счастливой – жить этой новой жизнью, которая продолжалась уже целых восемь месяцев: всю весну и все лето. Но с приближением сентября – времени, которого и Шоншетта, и Дина всегда ждали со страхом, так как оно совпадало с каким-то тяжелым воспоминанием Дюкателя, очевидно страшно мучившим его, – девочка начала замечать в отношениях к ней отца какую-то перемену. Он стал молчалив, их разговоры за завтраком и обедом все чаще и чаще прерывались; Шоншетта больше не решалась оглашать звонким смехом комнату отца, и та снова приняла суровый вид. Дюкатель продолжал относиться к дочери с той же добротой, но был, казалось, поглощен приближением чего-то таинственного и волновавшего его.

В одно утро Дина пришла сказать Шоншетте, лежавшей еще в постели, что отец не совсем хорошо чувствует себя и не может принять ее в своей комнате. Подавая ему завтрак, мулатка видела, что он сидит над своими бумагами, такой же сгорбленный, унылый, угнетенный, каким она находила его до болезни Шоншетты.

Девочка была в отчаянии, что не могла ухаживать за ним, как он ухаживал за ней во время ее болезни, но он упорно отказывался видеть ее, хотя и присылал ей через Дину книги, картинки или уродливые статуэтки китайцев с качающимися головами. После целой недели тревог и ожидания, Шоншетта внезапно решилась войти к отцу. Со свечой в руках она прошла по длинным коридорам и постучала в дверь его спальни, никто не отвечал. Сердце девочки билось так сильно, точно готово было выскочить из груди; ей почему-то казалось, что отец не один в комнате, и действительно она услышала голос, которого не признала за голос отца, до такой степени он изменился.