Выбрать главу

Фридерика нагнал Ясь Матушиньский. Он тоже был взволнован и даже потрясен. – Знаешь, что я тебе скажу, – начал он с видом человека, сделавшего важное открытие, – талант – талантом, а у него все дело в особом строении мышц – Ясь уже целый год учился на медицинском факультете и судил о вещах по-своему.

– Ну и что же? – сказал Фридерик рассеянно. – Разве в этом дело? Впрочем, не слушай меня, я сегодня глуп.

Его нервы были напряжены, и он все ждал чего-то, не меньшего, чем игра Паганини. Он взял Яся об руку, чтобы загладить свою неприветливость.

В буфете за одним из столиков он увидел свою старшую сестру и молодого юриста Каласанти Ен-жеевича. Людвика издали поманила брата. Она была очень хороша, об этом можно было догадаться и не глядя на нее, достаточно было взглянуть на Енджеевича. Этот высокий, широкоплечий и серьезный юноша всецело зависел от Людвики, и хоть он что-то объяснял ей, а она внимательно слушала, этот разговор был для него гораздо важнее, чем для нее. И Фридерик при его нервном, напряженном состоянии заметил это. Впрочем, Каласанти был его приятелем, и кое о чем Фридерик уже догадывался.

– Что касается меня, – сказал Енджеевич, продолжая разговор с Людвикой, но кивнув в сторону Шопена и Яся, – то я окончательно убедился: в музыке началась новая эпоха. Мы ее предчувствовали – и вот: Паганини открыл ее в звуках скрипки!

– Теперь остается только ждать преобразователя фортепиано, – и Каласанти посмотрел на Шопена.

– В чем же заключается это новое? – спросил Матушиньский.

– Раньше, как мне кажется, композиторы больше увлекались общими идеями. Теперь они начинают интересоваться подробностями нашей внутренней жизни. Подробностями-вот в чем дело!

– Но тогда уместнее обратиться к оркестру! – заметила Людвика, – инструменты разнообразны – вот и подробности!

– Нет, – оказал Енджеевич, обратив на нее сияющие глаза. – Не все музыканты умеют извлекать из своих инструментов заключенные в них богатства. Паганини показал нам сегодня, что такое скрипка. До сих пор мы не имели представления о ней.

Все это было верно и умно, но и это не выражала полностью мысли Каласанти. У него было более верное мнение, но он хранил его про себя. Он должен был бы сказать: до сегодняшнего вечера я любил Людвику, но еще не знал ни ее, ни глубины своего чувства. А Паганини показал мне, как она прекрасна и как я предан и верен ей!

И если бы Паганини услыхал подобный отзыв о своей музыке, выраженный именно так, то это порадовало бы его больше, чем все неопределенные похвалы почитателей и пространные описания рецензентов.

Так думал Фридерик, возвращаясь на свое место. Уже кончился антракт, люди спешили на свои места. Кто-то торопливо пробежал мимо, задев Фридерика. Две хорошенькие девушки спешили к своему месту. Одна из них сказала:-Ах, боже мой, нас могут не пустить, а ведь каждый звук дорог!

Но панны благополучно уселись на свои места, а Шопен чуть не опоздал вернуться в ложу. Панна, которая боялась пропустить хоть единый звук музыки Паганини, была одета в черное шелковое платье, и, это чудесно оттеняло ослепительную белизну ее лица и шеи. Глаза у нее были большие и синие, черты лица тонкие и нежные, голос необыкновенно музыкальный. И вообще трудно было предположить, что она родилась от женщины. Вторую панну он почти не заметил.

И пока Паганини не появился вновь на сцене, Фридерик не спускал глаз с девушки в черном. Она сидела в шестом ряду, и из ложи ее было хорошо видно. Вот она повернулась в его сторону. Шопен все еще глядел на нее. Но Паганини уже показался из-за кулис, встреченный оглушительными рукоплесканиями.

Через несколько дней Фридерик принес Эльснеру фортепианный этюд и сыграл его. Этюд вполне отвечал своему назначению – укреплять беглость пальцев. – Ну-ка, повтори! – потребовал Эльснер. – Чудесно! Звуки сыплются, как из рукава. Но скажи однако: когда ты его сочинял, ты имел в виду только беглость? – Как? – спросил Шопен и почему-то сильно покраснел. Эльснер зорко посмотрел на него. – Конечно, это гораздо больше, чем этюд. Это самостоятельная картинка, и очень поэтичная, очень! Я назвал бы ее «Видение». Подходит? Одним словом, поздравляю тебя: ты здесь нащупал новую жилу!

Эльснер разговорился о том, как одна и та же форма обновляется благодаря новому содержанию.

– Да, Паганини, Паганини! – вздохнул он. – Здесь у тебя несомненно его влияние. Но – в самом лучшем, в самом благородном смысле! Не подражатель, а последователь… Я вижу, тебя не надо трогать: ты безошибочно выбираешь то, что тебе нужно!

Бог знает, что он хотел сказать. Но в первый раз за полгода он не напомнил Фридерику об его главном долге – об опере.

У выхода Шопен встретил Целиньского, они пошли вместе. У Марцелла был таинственный вид.

– Знаешь, о чем поговаривают? К нам должна приехать Генриетта Зонтаг.

– Давно пора!

– Да. Но после Паганини, я думаю, никто не будет иметь такого успеха… Есть и еще новости.

– Какие?

– Фридерик Шопен едет за границу!

– Вот уж действительно новость… для Шопена!

– Нет, правда, ты едешь: это решено!

– Кем решено?

– Всем синклитом. Пан Эльснер сказал вчера, что тебе пора выйти в большой мир. И теперь будут просить царя, чтобы выдал тебе деньги на дорогу.

– Может быть, я уже уехал? Где я сейчас? В Италии? Или в Париже?

– Сначала ты поедешь в Вену, – невозмутимо отозвался Целиньский, – а там посмотрим!

Навстречу им шла девушка со свертком нот в руках. Целиньский поклонился ей, как кланяются хорошо знакомым. Она ответила легким наклонением головы.

– Кто это? – спросил Фридерик и остановился.

– Наша консерваторская знаменитость, Констанция Гладковская. Поет как ангел! Неужели ты не слыхал о ней?

– Слыхал. Так это она?

– Вот что значит замкнуться в творчестве! Ты ее, наверное, десятки раз видел! И в концерте Паганини она была…

– В черном платье?

– Вот этого уж, признаться, не помню. Что же ты стоишь? Идем!

– Значит, она хорошо поет?

– Прелестно! То есть петь она еще не умеет. Но голос-божественный! У нашего Соливы в классе только две таких – она и Волкова. Хочешь, познакомлю?

– С кем? С панной Волковой?

– Нет, с Гладковской.

– Очень хочу. Только знаешь что? Не надо!

– Как это похоже на тебя! – сказал Целиньский.

Глава шестая

Профессор Карло Солива, итальянец по происхождению, считался лучшим преподавателем пения в Варшаве. Когда-то давно он будто бы узнал секрет знаменитого певца Томазини, который перед своей кончиной открыл его Соливе. Узнанный секрет Солива хранил про себя. Его ученики никогда не могли сказать, в чем заключается метод их учителя. Но им все завидовали, так как попасть к Соливе было чрезвычайно трудно.

Хорошо поставить голос умели только считанные педагоги: достаточно было слуха о таком преподавателе– и к нему устремлялись толпы певцов, и начинающих и даже известных. Не было большей тайны в музыкальном искусстве, чем приемы постановки голоса.

В Варшаве в середине двадцатых годов жил некто пан Леонгард Жегмонт, музыкальный критик из средних. Его рецензии о певцах не производили особенного впечатления даже на самих певцов. Вскоре он перестал печататься, и о нем совершенно забыли.

Но не прошло и полугода, как он выплыл, и на этот раз о нем заговорил весь варшавский музыкальный мир. Одна из оперных певиц сообщила кому-то, что пан Жегмонт обладает удивительным искусством ставить голоса и в особенности обновлять их. В доказательство она ссылалась на себя: в последнее время она редко появлялась на сцене, ее голос уже не обладал прежней гибкостью, но после нескольких уроков у пана Жегмона произошло чудо, и теперь она легко и свободно поет арию Розины.

В Варшаве начался ажиотаж. Все бросились к пану Жегмонту, как неизлечимые больные к гомеопату. Все, и знаменитые и начинающие, осаждали новоявленного кудесника и требовали, просили, умоляли заняться ими. Они точно никогда не знали прежнего пана Жегмонта, критика, с которым никто не считался. Это был новый пан Жегмонт, единственный и могущественный спаситель!