Все эти подробности известны нам из не оцененного еще документа — сохранившихся номеров «Курьера Шафарского», детской газетки, которую во время каникул редактировал Шопен. Газета эта, делавшаяся на манер «Курьера Варшавского», сообщает о новостях «внутренних» и «заграничных», которые прекрасно характеризуют атмосферу, царившую в доме Дзевановских, где жил Шопен. Зажиточный, но простой дом этот позволил Шопену с головой окунуться в жизнь тогдашней усадьбы. Хотя Шафарния, если судить по некоторым детям, походила скорее на «дворик» — небольшое именьице, жизнь которого крепко-накрепко была связана со всем хозяйством и его перипетиями. Шопен вспоминает о хозяйках, дворовых девках u батраках. Здесь, несомненно, он самым непосредственным образом столкнулся с народной музыкой, заинтересовался ею, коли записывал слова и мелодию песен, бессознательно впитывал в себя эти куявяки и грустные равнинные напевы безлесной Шафарнии. Отсюда же, наверное, берут начало «усадебные» мелодии, эхо которых то и дело слышится в шопеновских мазурках. Тут он, по-видимому, услышал и прекрасную напевную мелодию такой типичной для «двориков» песни «Немыслимое дело», которая спустя много-много лет стала основой, а кто знает, может, и программой Сонаты си минор, рожденной одиночеством и тоской.
Там пели и вполголоса напевали — панны Дзевановские, их ключницы, экономки, там услышал Шопен эти песни, которые были словно бы связующим звеном между художественными и народными напевами «Усадебные» песни шли в народ, а в народе зато рождались мелодии, звуками своими западали в память молодого Шопена и становились сокровищницей, из которой он черпал до конца дней своих, даже находясь на краю света, в далекой Шотландии.
В значительной степени пополняет каши сведения о том, что привозил с собой Шопен с куявских каникул и насколько тесна была его связь с простым людом, письмо, о котором вспомнили только недавно: юношеское письмо Фрыцека, хранившееся в собрании епископа Годлевского и напечатанное лишь однажды в газете «Народная мысль» в апреле 1917 года в Петрограде. Письмо это нигде не перепечатывалось, его нет в собраниях писем Шопена, и, насколько я знаю, ни один биограф нашего артиста не использовал до сего времени его в своих работах. Если бы его читал Бела Барток[18], он, конечно же, не рискнул бы утверждать, что Шопен не знал настоящей народной музыки и познакомился с ней в салонах.
Мы приводим здесь это письмо, которого стиль, подробности, темперамент, столь характерные для молодого Шопена, не дают никаких оснований для сомнений в его подлинности. Судьба оригинала письма покуда неизвестна.
«Августа, 26 дн. 1825
Дражайшие Родители!
Я здоров, глотаю пилюльки, но их у меня уже немного, думаю о доме, и горько мне, что я на целые каникулы обречен не видеться с самыми дорогими мне людьми, но, задумываясь частенько над тем, что потом когда-нибудь не на месяц, а на длительнейшее время придется мне уехать из дому, я смотрю на эти дни, как на прелюдию к грядущему. Это душевная прелюдия, потому как музыкальную предстоит мне пропеть перед самым отъездом. Так и тут в Шафарнии пропою куранту[19], когда буду ее покидать, может, уж так скоро я ее и не увижу, нет что-то у меня такой надежды […], как в прошлый год. Но отбросивши сии сантименты, коими я в состоянии исписать целую страницу, возвратимся к позавчера, вчера, сегодня. В наизабавнейший, может, из всего моего пребывания в Шафарнии, позавчерашний день случилось два важных события. Во-первых: панна Людвика в добром здравии воротилась из Оборова в сопровождении самой пани Божевской с панной Теклой Божевской, во вторых, того же самого дня в двух деревнях праздновались дожинки[20]. Сидели мы за ужином, доедали последнее блюдо, когда издали послышались фальшивые дисканты, а тут и хор из баб, в нос […] гнусавящих, да из девок, на полтона выше чуть не во всю глотку немилосердно пищащих, составленный, в сопровождении одной только скрипки, да и то о трех струнах, которая после каждой пропетой строфы отзывалась сзади альтом. Оставивши компанию, мы с Домусем поднялись из-за стола, выбежали на двор, по которому не спеша все приближалась и приближалась толпа. Ясновельможная панна Агнешка Гузовская и ясновельможная панна Агнешка Туровская-Бонкевна (sic!) с венцами на головах напыщенно верховодили жницами, во главе коих шли замужние — ясновельможная пани Яськова и Мацькова — со снопами в руках. Ставши такою колонною пред самым двором, пропели они все куплеты, каждый кому-нибудь посвящая, а между прочим, два следующих куплета мне:
18