Выбрать главу

Девушки ушли в город, а Платонов остался со старшиной, и они смастерили на опушке у шоссе шалаш, чтоб защититься от дождя, и сидели там, курили и смотрели, как мимо них проходят подводы с ранеными, проезжают редкие автомобили, санитарные и штабные, и, проехав через мост, уходят куда-то в тыл.

Пехота все не шла, и Белкин тосковал, что его капитан все не показывается. Под конец он уже ни о чем, кроме капитана, не мог думать и говорить, не спал ночью, выскакивая из шалаша к каждой пробегавшей мимо машине. И им все время думалось о том, что эта машина была последней нашей, и вслед за ней появится немецкая машина или танк.

Шоссе опустело, и когда они всматривались в сумерках далеко вперед, оно им начинало казаться жерлом бесконечно длинной, нацеленной на них трубы. Продукты кончились, и Платонов пошел обратно в город за хлебом, а старшина с неутешным лицом остался стоять под дождем, мечтая, тоскуя и уже почти не веря в появление своего капитана. Уходя, Платонов обернулся, и узбеки помахали ему на прощание, продрогшие, голодные, они улыбались ему на прощание, и больше он их никогда не видел - на другое утро у моста уже были фашистские танки. А Платонова при входе в город сразу же задержал патруль, и его отвели в помещение кинотеатра, где разбирался во всяких таких делах какой-то майор.

Майор решил с самого начала не верить ни одному слову Платонова и принял его за дезертира, переодевшегося в штатское, но, услыхав про минные поля, сразу решил, что тут кроется что-то похуже, и стал задавать сбивающие вопросы. Объяснить, почему он, штатский, принимал участие в минировании, было трудно. Выходило неубедительно. Тогда Платонов, начиная злиться, сказал, что в городе его знает сотня людей, может, две сотни, и сослался на военкома... и это оказалось хуже всего, потому что майору было известно, что военком сбежал. А то, что Платонова могут хорошо знать "какие-нибудь базарные бабы или школьники", - это ничего не доказывает: "ваши" и не так умеют маскироваться!

Платонову все время казалось, что это легкое недоразумение, которое вот-вот разъяснится, и он не успел опомниться, как его увели и заперли в кинобудке, - там была железная дверь. И только там он понял, что с майором совершенно бессмысленно разговаривать, ничего невозможно доказать человеку, который боится малейшей ошибки только в одну сторону и ни капельки не боится любой ошибки в другую сторону. Поэтому он бросил стучать в дверь и, прислушиваясь к голосам и шуму шагов, только старался уловить - уж не ходят ли по кинотеатру фашисты!

Он сидел в темноте, замечая, что время, которое текло быстро, пока он был свободен, теперь замедлилось и почти остановилось.

Через двое суток, или через два года, он не мог определить, кто-то стал возиться с замком двери. Говорили по-русски. Потом в дверь легонько стукнули и часовой - он уже знал его голос - спросил:

- Ну что? Сидишь?.. Сейчас тебя выпустят, ключи потеряли.

Когда нашелся ключ, его действительно выпустили и привели обратно к тому же майору, но майор был уже не тот. Ему Платонов стал совершенно неинтересен.

- Вот что получается, когда в военное время бродят как у себя дома, без документов!

- У меня есть документы, - сказал Платонов, жмурясь после темноты от света.

- Вот и зарубите себе на носу, - сказал майор, а Платонов заметил, что рядом стоит военком, которого майор почему-то в тот вечер считал сбежавшим.

- Это совершенно точно! - сказал военком майору, взял Платонова под руку и вывел на улицу. Там он добавил: - С кем в споры задираешься? Уходи отсюда и не оборачивайся! Пошли-пошли! У меня на тебя документы выписаны, а поезд уходит через сорок минут.

- А разве ходят поезда?

- Пойдут. Наши наступают. Вон они, сибиряки подошли.

А "дальше было все обыкновенно", как написал в сочинении один ученик Платонова. На фронте его ранили в первом же бою, потом снова ранили, когда он вернулся из госпиталя, тут он, правда, продержался шесть недель. А после четвертого ранения, когда он уже был капитаном, его демобилизовали, и он вернулся в родной город. Фронт, подкатившись к городу, только лизнул его своим огненным языком и попятился назад, а сейчас пятился уже далеко за границей и война шла к концу.

Город был пуст, заброшен, гол, темен по ночам и голоден. Платонов, похрамывая, с палочкой, прошел по знакомым улицам. Кто-то за его спиной сказал: "Учитель вернулся!" Он обернулся и увидел незнакомое лицо немолодой женщины. Город обезлюдел, и каждый новый человек был на виду, и пока он шел к своему пустому дому, он еще не раз слышал: "Смотри-ка, уже учитель вернулся!", "Учитель вернулся", - и когда он добрался до дому, он уже понял, что ему не удастся уехать в Москву, что он вернулся как раз туда, где его ждали и, видимо, радовались его появлению и где, значит, и ему надо быть.

Много, очень много времени прошло, прежде чем его разыскало первое письмо от Наташи. Она писала, что жизнь у нее идет хорошо, она вышла снова замуж, и, если бы не водоворот каких-то дел и событий, она бы исполнила свою мечту побывать в родном городе и повидать Платонова, и непременно это когда-нибудь сделает! Она так счастлива, что Платонов жив! Теперь он должен ей писать каждую неделю!

Платонову стыдно было писать ей про любовь, и каждый раз, относя письма на почту (ему почему-то не хотелось опускать их в обыкновенный ящик на углу), прихрамывая и прислушиваясь к плохо работающему сердцу, он поглаживал свои коротко остриженные волосы и думал, как хорошо, что он удержал себя и не написал ничего о любви, и вздрагивал, вдруг представив себе, что в минуту слабости он мог все-таки это сделать. И он никогда не писал первым - только отвечал на ее письма, и поэтому переписка их была очень редкой, с большими промежутками.

Годы спустя, когда он был уже директором школы, к нему зашла мать учившейся у него девочки Майки Калошиной, той самой, что потом вышла за Лешку.

Они побеседовали о безобразных выходках буйной Майки, потом поговорили о старшей дочери Калошиной - Дусе, погибшей в первый год войны, и в разговоре Калошина достала из сумочки листок фронтовой газеты, где была описана гибель Дуси.

В небольшой заметке, написанной точным уставным языком с указанием часа и минут, должности и звания каждого участника, куда трогательно вмешивались робкие попытки таких поэтических украшений слога, как "золотистые волны локонов" и "гибкие, но крепкие девичьи фигуры", рассказывалось, как две городские девушки вызвались под обстрелом провести нашу наступающую часть через минное поле у предмостной укрепленной полосы и тем помогли выполнить бойцам поставленную задачу почти без потерь. Одна девушка была в розовом берете, а другая в синем лыжном костюме. Бойцы запомнили, что звали они друг друга так: Дуся и Наташа. И одна из них погибла, подорвавшись на мине. Фамилии их остались неизвестными.

...Поезд бежал к Москве, вагон покачивало, тонко дребезжала ложечка в пустом стакане, и дремота уже размывала возникающие в мозгу картины воспоминаний, и Платонов чувствовал себя точно лежа на морском берегу, когда прибывающая волна подмывает и покачивает тебя и уже приподнимает и сносит куда-то в глубокий сон. Совсем уже засыпая, он вспомнил слова Калошиной. Она говорила: "И ведь представьте себе, почему Дуся свою фамилию не назвала? Она из-за нашей фамилии всегда конфузилась, так уж ей, бедняжке, хотелось, чтоб все покрасивее было..."

Платонов заснул легко и крепко, а когда проснулся, на желтой стенке вагона сияло мигающее солнечное пятно, было шумно от говора, плакал ребенок, шуршала бумага, позвякивали ложечки, размешивая в стаканах чай.

Давным-давно он не засыпал так беспамятно-крепко, "медным сном", как у Гомера, и когда проснулся, не сразу вспомнил, куда это он попал, что случилось, почему он не у себя дома. На душе у него было празднично-легко, но в первую минуту он совсем позабыл: отчего? И похолодел от страха, что сейчас вот-вот проснется совсем и потеряет эту радость, она тоже окажется сном. Он рванулся и быстро сел на своей верхней койке, стиснув кулаки, и тут разом все прояснилось; он вспомнил: чудо осталось с ним, ему не приснилось, он действительно едет, она позвала его, он увидит Наташу, теперь он может ей что-нибудь сказать и услышать сразу ее ответ, ее голос, увидеть, как двигаются ее губы. Это чудо с ним и никуда не уйдет, и сердце от его близости билось сильно, свежо и радостно, от нарастающего волнения приближения чуда.