Выбрать главу

Огромный пропагандистский потенциал творчества и жизни Пушкина Сталин оценил и начал реализовывать еще до войны, в тридцатые годы. Он превратил празднование столетия со дня гибели Пушкина в 1937 году в беспрецедентный по своему размаху политический спектакль. В связи с этой памятной датой произведения поэта были изданы тиражом около двадцати миллионов экземпляров. Газеты были заполнены пушкинскими мате-

риалами, которые подавались как важные политические новости. Тон здесь задавала газета «Правда», напечатавшая серию редакционных статей о Пушкине, воспринимавшихся как партийные директивы руководства.

На фабриках, в колхозах и школах, в армейских частях организовывались бесчисленные пушкинские «мероприятия»: собрания, чтения, лекции, концерты, выставки. Сталин использовал имя Пушкина для решения нескольких в высшей степени амбициозных задач. Во-первых, сочинения Пушкина легли в основу программы «социалистического образования» широких масс Лозунгом было: «Пушкина – в каждую семью!» (При этом Пушкина огромными тиражами переводили на многочисленные языки других национальностей, составлявших Советский Союз. Для них тоже приобщение к культуре должно было осуществляться через Пушкина.)

Затем фигура Пушкина использовалась в качестве модели для воспитания «нового советского человека». Здесь Сталин, несомненно, принял во внимание известное высказывание Гоголя о Пушкине, что тот – «это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». Но так же как и в случае с пресловутыми сталинскими «пятилетними планами» развития народного хо-

80

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

81

зяйства, второй из которых завершился с опережением как раз в 1937 году, вождь решил ускорить процесс воспитания «новых Пушкиных»: у него они должны были появиться досрочно.

В сталинской системе пропаганды позитивным примерам всегда отводилась гораздо более важная роль, чем негативным. Врагу не следовало занимать центра сцены – вот почему Сталин никогда не устраивал выставки, подобной гитлеровскому показу «дегенеративного искусства» в 1937 году. «Положительный», кристально чистый образ патриота Пушкина, создававшийся сталинскими СМИ, должен был помочь принизить жалкий облик разгромленных оппозиционеров – всех этих Зиновьевых, Каменевых и пр., представить их как выродков, ублюдков, предателей, лакеев западного империализма. Сталин осудил их на расстрел, но главное – на полное забвение и исчезновение из народной памяти, а вот Пушкина будут помнить вечно.

Как радостно предрек поэт Николай Тихонов на посвященном Пушкину торжественном заседании в Большом театре: «И когда мы окончательно победим во всем мире и все народы принесут на пир дружбы радостные имена своих гениальных поэтов и писателей, мы вспомним тебя, Пушкин, первым на всемир-

ном нашем торжестве!» (Бурные аплодисменты, все присутствовавшие встали в сладком предвкушении обещанной «победы во всем мире».)

При советской власти судьба Пушкина служила также постоянным напоминанием о том, какой тяжкой и безысходной была жизнь в царское время – во всех областях, включая культуру. Пушкина преследовали, ссылали, оскорбляли, унижали и, наконец, убили молодым, 37-летним – на дуэли, под улюлюканье двора и при попустительстве императора! И убил-то заезжий «иностранец-засранец»!

Сталин готовил и проводил в жизнь свои пропагандистские планы большей частью тщательно, методично и рационально, но личных эмоций при этом полностью все же не отключал. Несомненно, что он искренне любил Пушкина, считая его образцовым народным поэтом. Вряд ли Сталин сознательно «соревновался» с Пушкиным как творческая фигура, как литератор (хотя он и считал себя, как известно, «писателем»). Но с Николаем I он, как новый правитель России, себя, несомненно, сопоставлял и должен был ощущать здесь некое свое превосходство. Как бы Сталин ни относился к императору и его культурной программе, он винил его за смерть Пушкина. Если бы

" I '¦'|.|!,.|,ИГ|!Р-|-И

82

СОЛОМОН ВОЛКОВ

великий поэт жил при нем, при Сталине, то вождь не дал бы ему погибнуть.

Эта сильная эмоция несомненно окрасила отношение Сталина к тем современным ему деятелям культуры, которых он тоже считал великими творцами, непревзойденными «мастерами» своего дела: писателю Максиму Горькому, режиссерам Константину Станиславскому и Владимиру Немировичу-Данченко. Их Сталин уважал, по-своему любил, а Горького побаивался даже. Во всяком случае, ему хотелось войти в их круг в качестве покровителя, строгого, но справедливого мецената и советника, даже друга – каким он был бы и для Пушкина, если бы тот вдруг оказался современником Сталина. Народ интуитивно понимал эту интимность отношений вождя с поэтом, что и отразилось в известном анекдоте той поры о конкурсе на лучший проект юбилейного памятника Пушкину: «Третье место – Пушкин читает Пушкина; второе место – Сталин читает Пушкина; первое место – Пушкин читает Сталина».

Организованная Сталиным пушкинская юбилейная вакханалия захватила и тридцатилетнего Шостаковича. Иначе и не могло быть: имя Пушкина в этот период было у всех на устах, им клялись, с его помощью нападали на врагов и оборонялись, к нему обращались за

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН*83

вдохновением самые разные, иногда противоположные по своим устремлениям мастера культуры.

Поэт Борис Пастернак, к примеру, еще в 1922 году любил ошарашивать антисоветски настроенных знакомых заявлениями о том, что «коммунистами были и Петр, и Пушкин, что у нас, – и слава Богу, пушкинское время…». Тогда это могло восприниматься как эпатаж в узком кругу. Но десять лет спустя Пастернак опубликовал в журнале «Новый мир» свою парафразу на пушкинские «Стансы» 1826 года – те самые, обращенные к Николаю I, с их призывом к царской милости по отношению к мятежникам. Пастернак в своем стихотворении явно и смело адресовался к Сталину с подобным же призывом:

Столетье с лишним – не вчера, А сила прежняя в соблазне В надежде славы и добра Глядеть на вещи без боязни.

В советское время в атмосфере всеобщей подозрительности, преследований и арестов этот публичный жест имел скорее вольнодумную политическую окраску и запомнился многим: со Сталиным так, хотя бы и в стихах, разговаривать опасались. Пушкин послужил Пастернаку примером ведения политического стихотворного диалога с властью.

Андрей Платонов писал в статье, появив-

84

СОЛОМОН ВОЛКОВ

ШОСТАКОВИЧ И СТАЛИН

85

шейся под псевдонимом в юбилейные дни: «Риск Пушкина был особенно велик: как известно, он всю жизнь ходил «по тропинке бедствий», почти постоянно чувствовал себя накануне крепости или каторги. Горе предстоящего одиночества, забвения, лишения возможности писать отравляло сердце Пушкина». И он цитировал стихотворение Пушкина «Предчувствие»:

Снова тучи надо мною Собралися в тишине; Рок завистливый бедою Угрожает снова мне…

Платонов знал, о чем пишет: после того как Сталин в 1931 году испещрил поля журнала с повестью Платонова «Впрок» замечаниями типа «дурак», «беззубый остряк», «подлец», писатель был лишен возможности опубликовать свои лучшие произведения, ныне составляющие гордость русской культуры XX века. Впоследствии Платонова окончательно выбросили из литературной жизни, и он умер в 1951 году нестарым еще человеком, подхватив туберкулез от своего вернувшегося из ссылки сына: огромная потеря, оставшаяся незамеченной в те времена свинцовых сталинских сумерек.

Сам Шостакович в мир Пушкина вошел с детства и с тех пор неизменно называл его в числе любимейших поэтов. Иначе и быть не

могло; как заметил Андрей Битов, «уже не столько Пушкин – наш национальный поэт, сколько отношение к Пушкину стало как бы национальной нашей чертою». Но для Шостаковича, с детства с болезненной остротой впитывавшего музыкальные впечатления, восприятие Пушкина, вероятно, во многом шло через музыку. Так произошло с «Евгением Онегиным», «Пиковой дамой», «Борисом Годуновым» – операми Чайковского и Мусоргского на пушкинские сюжеты. Многие пушкинские стихотворения впервые вошли в сознание Шостаковича через знаменитые романсы Глинки, Даргомыжского, Римского-Корсакова, Рахманинова. Первую свою оперу тринадцатилетний Митя Шостакович написал по поэме Пушкина «Цыганы», но спустя несколько лет в припадке разочарования (как он сам выразился) сжег это произведение, о чем потом сожалел. (Чудом уцелело лишь несколько номеров.)