Сия картина, способная шокировать кого угодно, ничуть не была преувеличением; однако мой рассудок к тому времени укрепился, и хотя несколькими месяцами ранее в письме к тому же другу я правдиво описывал ему страдания несчастных негров и их горькую судьбину и признавался в сострадании к ним, теперь я сделался равнодушным, зачерствел душой и не испытывая душевных мучений записывал штрафы и прочие наказания. Впрочем, я установил для себя некие нормы справедливости, каковых все же старался придерживаться.
Но час раскаяния близился. Страшный недуг уже давно подтачивал мое здоровье и едва не свел в могилу. Я почти умер, а мои начальники восприняли эту болезнь с поразительным равнодушием. Что ж, оставалась, как ни удивительно, толика восторженного отношения к жизни, каковая даже в самые черные дни не позволяла мне окончательно расстаться с надеждой на лучшее. Даже мечась в лихорадке на соломенном тюфяке, за занавеской, которую никто не отдергивал, изнемогая в тоске хотя бы по наискромнейшим удобствам, не в силах получить утешения от друга, не имея возможности утолить снедавшую меня жажду, — я сохранял силу духа.
Меня бросает в дрожь, стоит вспомнить, сколь близко я подошел к краю, за которым лишь тьма и вечность. Конечно, доведись мне таки умереть, я бы очутился в тех областях, каковые навеки лишены милосердия, в областях, где даже Господь никого не щадит. Должно быть, самому себе я виделся веткой, которую вот-вот подожгут… Эти страдания и метания, должен признать, закалили меня, и я исцелился душой, как бывает, когда человек, искренне верующий, читает Библию и сознает, что прежде шел путями, неугодными Богу.
Когда здоровье вернулось ко мне, дела стали налаживаться, появились новые друзья, выражавшие желание помочь в моих начинаниях. Мне стало нравиться тут; более того, я даже начал наслаждаться здешней жизнью.
Держался я, для вест-индского плантатора, скромно и с достоинством, ибо я полагал, что развязность манер, присущая здесь едва ли не каждому, не подобает человеку, какое бы положение он ни занимал. Повадки же мои были теми же самыми, что и у прочих. Я подражал своему окружению, и об этой поре своей жизни мне не хочется ни говорить, ни вспоминать ее. В те дни я нес омерзительную службу наихудшему из хозяев…
Состязание волынщиков, 1784 год
Б. Фоже Сен-Фон
Традиционный шотландский музыкальный инструмент всегда производил сильное впечатление на неподготовленного чужестранца.
Мгновение спустя дверка в углу распахнулась, и, к моему несказанному изумлению, на арену вышел шотландский горец, наигрывая на волынке… Он принялся быстро расхаживать взад и вперед, словно маршируя, и выдувать из своего инструмента пронзительные ноты, терзавшие слух. Он играл нечто наподобие сонаты, разделенной на три части. Смит попросил меня слушать со всем вниманием, а потом поделиться полученным впечатлением.
Но я сразу же понял, что не в состоянии уловить ни мотив, ни композицию. Я видел лишь, как волынщик марширует по арене, и выражение лица у него было под стать музыке. Он прилагал неимоверные усилия, надувал щеки и быстро перебирал пальцами, играя попеременно на разных дудках своего инструмента, а тот оглашал арену истошными воплями.
Тем не менее со всех сторон раздались аплодисменты. Затем вышел второй музыкант, столь же воинственной наружности, и тоже принялся маршировать…
Выслушав подряд восемь исполнителей, я начал подозревать, что первая часть этой «сонаты» имеет некое отношение к боевым маршам и построениям, вторая же связана с самой кровопролитной битвой, которую музыкант живописал пронзительными звуками и собственными криками. Потом он вдруг содрогнулся, движения его стали такими, как у воина в сражении; руки, голова, туловище, ноги — все двигалось, а волынка звучала воинственно и в то же время как-то смятенно. Эта какофония почему-то привлекла всеобщее внимание. А волынщик внезапно, без всякого предупреждения, перешел к подобию анданте: судороги прекратились, инструмент зазвучал ровно и даже скорбно, как бы оплакивая павших, которых уносят с поля боя. Эта часть заставила прослезиться прекрасных шотландских дам. Однако в целом, должен сказать, музыка показалась мне весьма необычной, грубой, дикой, и впечатление, которое она произвела на меня, совершенно очевидно не совпадало с чувствами местных жителей; полагаю, следует относиться к этому не как к музыке, а как к историческому наследию…
Все исполнители, которых было немало, играли одну и ту же композицию. Среди них наблюдалось полное равенство: сын лэрда состязался с простым пастухом, часто из того же самого клана, носил то же имя и был облачен в такой же наряд. Предпочтения отдавались исключительно по степени таланта, насколько я мог судить по овациям, которыми награждали некоторых исполнителей. Мне все они показались равно дурными, то есть ни один не играл лучше других; а музыка и сам инструмент почему-то вызвали воспоминания об индейском медвежьем танце…
Роберт Бернс получает признание, 1786 год
Генри Маккензи
Когда в Килмарноке в 1786 году был опубликован первый сборник стихов Бернса, сам поэт был мало известен и добывал средства к жизни тяжелым крестьянским трудом в Эйршире. Вдобавок он страдал от разрыва с возлюбленной и настолько устал от жизни в Шотландии, что подумывал эмигрировать в Вест-Индию. Стихотворения он опубликовал, чтобы заработать денег на проезд. Однако стихи получили признание у широкой публики и у шотландских беллетристов, в том числе у романиста Генри Маккензи, с которым Бернс познакомился, когда приехал в Эдинбург. Маккензи напечатал в своем журнале «Бездельник» восторженную рецензию и тем самым заложил фундамент славы Бернса. Итогом рецензии стал список подписчиков на следующее издание стихов Бернса, опубликованное Уильямом Кричем в следующем году, составивший тридцать восемь страниц.
Не знаю, можно ли упрекать меня в чрезмерной восторженности и рвении, с какими я представляю читателям молодого поэта с моей родины, с чьими стихотворениями я недавно ознакомился; но если меня не обманывают собственные суждения, я готов назвать его истинным гением. Я имею в виду Роберта Бернса, эйрширского пахаря, чьи стихотворения недавно были опубликованы в городке на западе Шотландии; сам поэт, судя по всему, издавая эту книгу, не преследовал иных целей, кроме как порадовать жителей родного города и обрести толику славы у тех, кто наслышан о его таланте. Надеюсь, не сочтут, что я опережаю события, вынося его творения на суд широкой публики, призывая нацию оценить эти стихи и воздать ему по заслугам, каковые, на мой взгляд, очевидны…
Лишь одно препятствует широкой его славе, а именно — язык, каким написаны стихотворения. Даже в Шотландии провинциальный диалект, введенный в употребление Алланом Рамсеем и подхваченный Бернсом, ныне понимают с трудом, что существенно снижает удовольствие от чтения; в Англии же его не поймут вовсе, а необходимость постоянно обращаться к словарю помешает насладиться слогом.
Некоторые его стихи, те, что серьезнее, впрочем, почти английские… Он гениально описывает повседневную жизнь, ловит проявления страстей или воссоздает картины природы. С прозорливостью, подобной шекспировской, он описывает человеческие характеры… словно перекладывая на стихи науку о разуме, когда проще найти правду, нежели отыскать причину. Я весьма далек от того, чтобы сравнивать нашего сельского барда с Шекспиром, но всякий, кому доведется прочесть его светлые и смещные стихи, заметит, сколь мудр и глубок в своих рассуждениях этот вдохновленный небесами пахарь, каким острым взором глядит он, человек низкого положения, на людей и их жизнь…