Геккель оглядывает небо, на котором облака, громоздящиеся как полипы, мрачнеют и пытаются засунуть свою ногу в нашу лодку. Все, что внизу, то и вверху, только и говорит он, опять замыкаясь на великой цепи бытия, берет мою левую ладонь и складывает ее ковшиком. Проба, бормочет он и наливает туда немножко воды, потом снова переползает за борт и с плеском падает вниз.
Я страхую его теперь одной рукой. В другой плещется взятая из моря, еще не исследованная проба. Геккель надеется, что и я работаю, пока он стремительно погружается в космос, а именно: я должна положить пробу под трубу микроскопа, стоящего на скамье в лодке, и посмотреть в окуляры; одноклеточные втягивают жидкий мир в себя, скользят по предметному стеклу и расплываются в разные стороны. Чтобы их определить, я должна отпустить щиколотки Геккеля. Я старательно навожу на резкость. Одноклеточные, которые и без глаз видят мои усилия, — это инфузории. Они ведут себя теперь так спокойно, словно замурованы в случайной пробе, как в камне. Они погружены в глубокий сон, но и сами они — тоже чьи-то сновидения, а те существа, которые видят их во сне, — суть сонные видения каких-то других существ, и так до бесконечности. Я в шутку спрашиваю себя, сколько инфузорий поместится на острие иглы. Спрятанным в море, призрачным, им всем, вероятно, нашлось бы там место, но под микроскопом они всего лишь — грубая реальность, заполняющая и затемняющая все поле зрения. В картину вдвигается луна с рельефом кончика моего пальца. Она отодвигает в сторону предметное стекло. Я поднимаю глаза, чтобы сориентироваться. Побережье тем временем удалилось на некоторое расстояние.
Мне захотелось есть. Геккель взял с собой на всякий случай удочку. Я закидываю ее, оснащенную бледным, вынутым из формалина тельцем, которое море начинает обманно раскачивать, чтобы заманить рыбу. Ветер теребит лодку, как человек, который назойливо трогает прыщики на своем лице. Качурки не оставляют своего любопытства, бросаются в воду прямо рядом с удочкой, разочаровавшись, с пронзительными криками взмывают вверх и снова бросаются вниз. Их голод и мой голод соединяются вместе и обрушиваются на угрюмое море.
Падают первые капли дождя. Они отскакивают от корпуса лодки и разлетаются во все стороны или попадают на воду цвета глины, выбивая на ней маленькие кратеры, из середины которых выпрыгивают наверх другие капли, в которых отражаюсь я, и падают обратно. Леска неподвижно висит между цепочками падающих вниз и прыгающих вверх капель, уходя в сумеречную зону, в которой одиноко и бесцветно болтается моя наживка. В желудке покалывает. Я вижу рыбные пастбища, на которых сверкают серебряные косяки рыб, преследуемые ножами и вилками, разрезанные на куски и приготовленные для поглощения. Бокалы, наполненные морской водой, чокаются друг с другом. «Еще рюмку водки!» — слышу я свой собственный голос. Мир становится прозрачным. Это акварель, за которой проступает основа, загадочное, но уже ушедшее счастье. Я терпеливо держу удочку над пропастью.
Дождь постепенно уходит прочь и оставляет только ветер, который уверенно начинает возиться с лодкой, окружив ее со всех сторон и ощупывая пальцами, проскальзывая меж препаратами, тихо посвистывая меж стеклами пробирок.
Вот так же свистит ветер и в Иене, когда он огибает холмы и прилетает в город, когда он преграждает мне дорогу и пытается просвистеть сквозь меня, как если бы не было на свете ни меня, ни моей сумки, в которой я несу научные гипотезы. Никто не считает меня способной на добычу, и меньше всего — ветер, который, напевая, толкает меня со всех сторон. Он хочет уморить меня голодом. И когда я уже вижу перед собой портал университета, на который бросаю пригоршню крошечных, извлеченных из моря известковых скелетов, чтобы дать о себе знать, леска внезапно натягивается.
Мой желудок подпрыгивает от радости. Удочка изгибается. Громадная рыбина хочет утащить меня в глубину, начинает бороться со мной, и мне приходится упираться ногами в стенки лодки. Я уже почти лишаюсь сил, когда наконец над водой появляется наживка — и крепко вцепившийся в нее Геккель. Я с изумлением вспоминаю о его существовании.
Лодка раскачивается. Освобожденный от водолазного колокола, Геккель тяжело дышит, сидя на банке. Он посинел от холода. Гете? — спрашивает он, едва переведя дыхание. Дарвин? Он явно не узнает меня. Качурки как ножи разрезают большой серый день из мрамора. Я смотрю поверх плечей Геккеля, сливающихся с линией горизонта. Не заметив, Геккель раздавливает своим задом микроскоп. Я трясу его и возвращаю в действительность. Toreuma bellagemma! — бьет из него ключом. Она украсит мою столовую! Он ищет ощупью наживку, чтобы я ее срисовала. Когда он был под водой, ему показалось, что перед ним нежный красно-зеленый блеск живого экземпляра, но упорное сопротивление этой уже однажды пойманной медузы так его ошеломило, что он израсходовал весь свой запас воздуха на изумленные проклятия. Геккель показывает мне бесцветную наживку и только тут замечает, что держит в руке один из наших препаратов. Я отбираю у него искалеченное борьбой тело и кладу его останки снова в формалин. Потом завинчиваю пробирку. На ее дне обретает покой молочное студенистое облако с бессмысленно поднятыми руками, которое когда-то было сцифоидной медузой.