На колокольне бьют часы. Приземистая башня задержалась среди домов, на полпути между небом и землей — короткий толстый указательный палец, который постепенно окаменел, двадцать четыре часа подряд высекая искры из времени. Церковь мрачно давит на освященную землю. Она такая же серая, как и дома вокруг нее, возможно, даже более серая, чем они. Только циферблат ее часов выделяется белым цветом на общем фоне. Большая зубчатая передача работает не останавливаясь. Ее части сцепляются друг с другом; она приводит в движение привод и стрелки, и, вращаясь, они подталкивают тени над площадью перед башней, эти безмятежно улетающие мгновения.
Потом в Вессовилле наступает вечер. В пустой церкви начинают играть на органе прелюдию. Сначала она пробуждает басы, покрывает стертые камни мрачным основным тоном, который ложится прежде всего на врезанные в пол надгробные плиты. Умершие исчезают, некоторые, однако, остаются в виде полурельефов: толстый мужчина в фуфайке; сломанный посередине фюзилер с выпученными глазами насекомого; женщина, у ног которой уверенно сидит собачка. Все они мертвы. Прочный камень охраняет их тела, их забытые лики, которые высечены из ледникового валуна — хранителя смерти, и под защитой церкви не ветшают, омываемые прелюдией, откладывающей на них отдельные звуки, а потом взмывающей над ними вверх, к горней радости. Поднимаясь и распространяясь вширь, она достигает скамей в церкви.
Лежащие на них сборники церковных песнопений охраняют те простые мелодии, стимулировать развитие которых, собственно, и призван орган. Но сейчас он погребает под собой простоту, и его звуки гулко разносятся по церкви, наполняя ее полифонией. Все сильнее ударяется музыка о стены и колонны, ломается, смешивается с собой самой, через ступени проникает в алтарную часть вплоть до рядов стульев на клиросе, где целая толпа вырезанных из дерева лиц равнодушно следит за приливами и отливами потоков музыки, которые не в состоянии сдвинуть ее с места. Эти грубые лица изображены на подлокотниках и откидывающихся сиденьях; собрание забавностей, застывших за алтарем.
Подслушивающий человек вытягивает свое огромное ухо в космос. Виноградарь выдавливает сок. Высокомерие смотрится в зеркало, которое ему протягивает дьявол. Нищие угрожают друг другу, скалят свои кривые зубы и поднимают костыли. Денежный кошель проглатывает своего владельца. Монах убегает на вращающемся шаре. Согнувшийся до земли крестьянин тащит домой снопы. Лицо, вдоль которого пролегла трещина, делящая его на добрую и разгневанную половины, смотрит в будущее. Две сирены с загнутыми рыбьими хвостами заманивают моряков. Шут, смеясь, завязывает узлом свои конечности — и немеет, как и вся остальная резьба, перед прелюдией, которая старается понять его, истолковывая при этом его смех, как выражение испорченности, как оскал бездны, слабо освещенной обманчивым фонарем, который раскачивается перед ней на петле из плоти.
Прелюдия пытается привести в приподнятое настроение хотя бы церковную мебель, однако кафедра, пюпитр, подсвечники и исповедальня уже настолько насытились ее звучанием, что больше не в состоянии приходить в экстаз. Бушующие звуки ударяются друг о друга, быстро пролетая над ними.
Тем временем в боковом продольном нефе мраморный мужчина опускается на колени. Его освещают последние лучи солнца. Они изменяют его позу; бормочущие губы, казалось, начинают колебаться, не высказать ли некое желание, хотя он давно застыл в молитве. Он сломал руки. Его колени покоятся на мраморной подушке. Он молится за себя, за лежащие в темноте кости, которые он оставил после себя. Скорбь вытягивает его тело по диагонали: он смотрит с саркофага вверх к своду потолка, где его безутешный взгляд упирается в звезды. Вокруг колен этого белоснежного мужчины пенится прелюдия. Она бросается во все стороны, включает один за другим регистры, настойчиво заполняет каждый угол, проглатывает последние лучи солнца. Она уже добралась до показателей уровня воды, записанных на доске для псалмов, прикрепленной к одной из колонн: 702,1; 289,1; 157,4.