Я сказал ей, что я из газеты.
- Батюшки! - всплеснула она руками. - Достукался, паразит! Что ж теперь будет-то? На всю Россию ведь опозорится, нигде теперь не скроется.
- Это точно, - сказал я. - Как бы мне повидать его? Поговорить. Может, еще и обойдется.
Она испуганно взглянула на меня.
- А ты его не обидишь? Нет? Тогда иди к свекрови. Он у нее в сараюшке от людей прячется. Не совсем еще стыд пропил.
Почему он прячется, у меня было другое мнение, но выражать его я, естественно, не стал.
- А где же эта самая сараюшка?
- У реки, за кладбищем, где огороды.
Ну что мне было делать? Якова искать?
За кладбищем, в редкой рощице, прятались серенькие домики с палисадниками, полными золотых шаров. Здесь пахло печным дымом, лаяли собаки и горласто перекликались петухи.
Ближе к реке, по берегу, выстроились тесным рядком сараюшки. У справного мужичка в синей в горох рубахе, который с удовольствием колол осиновые чурки, я спросил, где сарай тетки Мани. Он воткнул топор в пенек, засыпанный влажной щепой, и, достав сложенный книжечкой обрывок газеты, стал вертеть самокрутку.
- Черновцова никак ищете? - спросил он, покусывая край листка.
Я промолчал. Мужичок, свернув такую аккуратную сигаретку, будто достал ее из новенькой пачки, пыхнул махорочным дымком.
Мне вдруг, впервые за всю неделю, стало хорошо и спокойно. А он, словно не было важнее дела, зажав губами цигарку, ковырял пальцем мозоль на ладони. Грустный осенний ветерок по всему, наверное, городку разносил махорочный дым, запах колотых дров, лежалой щепы и влажного песчаного берега.
- Натворил он что опять, да?
- Нет, просто надо повидать.
- Вона как! - удивился мужичок. - И Черновцов кому-то спонадобился. Сейчас иди повдоль овражка, а как каланчу станет видать - повороти и в первой переулочке найдешь.
Я поблагодарил его.
- Желаю добра, - кинул он вслед и, поплевав на окурок, снова с удовольствием застучал топором.
В сарае было душно и полутемно: окно завешено старым женским халатом, только в дырку от кармана пробивался яркий свет с улицы.
Черновцов лежал на ржавой железной кровати "с разговорами". По нему, как по покойнику, ползали зеленые мухи. Он дергал бровями, щекой, но не шевелился и глаз не открывал. Вся левая половина лица была под громадным странным синяком: в клетку, с красными полосками крест-накрест. Будь у него побольше голова, на этом синяке вполне можно было играть в шахматы.
Вдоволь налюбовавшись, я постучал Черновцова в грудь костяшками пальцев:
- Вставайте, граф.
Он приоткрыл один глаз и поморщился, ворочая глазом, оглядел меня сверху донизу. Рассматривая мои туфли, он приподнял голову и снова, закрыв глаза, обессиленно уронил ее на подушку. Наконец с трудом произнес:
- Ну?
- Глаза-то открой.
- Не могу. Голова, понимаешь, трещит от света.
- Это не от света. Не надо было вчера мешать.
Черновцов оживился:
- Я не мешал. У меня всегда так - глаза на другой день режет. Совестливый я, понимаешь? А мешать - не мешал. Водку пил, врать не буду. И красное пил. Потом обратно вроде водку. Но не мешал. Все своим чередом шло.
Спотыкаясь о разбросанные сапоги, я подошел к окну и сдернул с гвоздей халат. Черновцов вскрикнул и резво повернулся на живот, пряча голову в подушку.
- Садись, - не поворачивая головы, простонал он. - Раз пришел садись. Стулу вон возьми, хорошая стула.
"Хорошая стула" оказалась с дыркой вместо сиденья, поэтому я откинул одеяло - Черновцов подобрал ноги - я присел на доски кровати.
- Жестко спишь, - сказал я, закуривая.
- Зато от рахита помогает. - Он потянул носом запах сигаретного дымка и, зарывшись в подушку, опять одним глазом с интересом посмотрел на меня.
- Ну?
- Где ты ночевал во вторник?
Глаз закрылся.
- Не понял, - признался я.
- А ты кто такой? Общественность? Милиция?
- Нет, я журналист, пишу на темы морали. Как раз с этой стороны нашу газету заинтересовал твой светлый облик.
- Хе, журналист!
- Что, не похож?
- Не-а. - Он пренебрежительно дернул плечом. - Это еще посмотреть надо, какой ты журналист.
- Ну, ладно. Где все-таки ночевал-то?
- Не помню. - Черновцов решительно отвернулся к стене.
Я встал.
- Как хочешь. Можешь и не говорить, я сам знаю: ночевал ты в музее.
Он вскочил и выставил вперед палец.
- Нет уж! Ты это брось. Не было меня тогда в музее, не было!
- А где же ты был?
- Нигде!
- Кто же тебя так изукрасил? Может, жена?
- Иди отсюда! - Черновцов нагнулся и поднял за голенище сапог. - Иди, иди! Журналист!
Я вышел и оглянулся: окно снова было завешено халатом, и в дырку от кармана Черновцов успел запихнуть скомканную газету.
Ну вот и все, кажется.
Яков хмурился, когда я рассказывал ему о визите Черновцову.
- Сходи, пожалуйста, еще раз к его жене.
- Зачем?
- Тут у меня немного не сходится. Постарайся узнать, кто его бил.
- Да зачем?
Яков молча смотрел на меня.
- Надо брать его, пока не поздно, - горячился я.
- Сходи к жене, - настойчиво повторил он. - Тогда посмотрим: брать или не брать.
Я вышел, не отказав себе в удовольствии хлопнуть дверью.
- Нажаловался он вам? - устало спросила Нина. - Синяком хвалился?
Я чуть не сел мимо стула.
- Чем же это вы его?
- Авоськой, - тихо ответила она и опустила глаза.
- Не может быть, - удивился я. И сообразил. - Верно, в авоське что-нибудь было, да?
Она потупилась, как примерная школьница, впервые прогулявшая урок, и чуть слышно прошептала:
- Арбуз.
Я отвернулся, скрывая улыбку.
- Ну и как?
- Вдребезги, - вздохнула Нина.
- И не жалко?
- А мы его все равно съели. Он ведь так и остался в авоське, не разлетелся.
- Да я про мужа. Бить не жалко было?
- Чего его жалеть, кобеля? У него сколько баб, и каждая его лупит. А я как-никак законная.
Логично, ничего не скажешь.
- Где он ночевал во вторник, не знаете? Это очень важно.
- Понимаю, - Нина взволнованно пригладила волосы. - Вы, наверное, думаете, что он... тогда был в музее? Нет. Он иногда ночует там, правда. Свекровь заботится. Но в тот раз - нет.
- А где же?
Она низко-низко опустила голову:
- В Званске, в вытрезвиловке.
- Да что ж вы мне голову-то морочите? - не выдержал я. - Это же совсем другое дело получается.
- Конечно, другое, - равнодушно согласилась она. Вам-то - другое, а ему не знаю, что и хуже. Про него и так чего только не болтают. А он ведь смирный. Теперь все узнают, что и в вытрезвиловке побывал. Стыд-то, а?
- Вот это алиби, да? - сказал мне Яков.
- Ты уже знал? - подозрительно спросил я.
- Мы в тупике, Сережка. Дальше хода нет. Ведь все сходилось на Черновцове. - Яков качал головой, будто у него болели зубы. - Знаешь, Серега, это была последняя мысль, которую я выжал из себя.
- Есть еще одна, новенькая. Только что отсюда, - я постучал себя пальцем по лбу.
- Князь Оболенский - гражданин Самохин? - устало улыбнулся Яков.
- Точнее, князь Оболенский - старый граф, Самохин - и...
- Замучил я тебя, - перебил меня Яков. - Тебе уже тени предков мерещатся.
- Зря ты так. Все-таки связь намечается. Очень робко, но настойчиво. Не перебивай, пожалуйста. Афанасий получил в Московском архиве письма графини, я видел их копии...
- Ну и что? - усмехнулся Яков. - Графиня передает в них приветы Самохину?
- Косвенным образом. Графиня взволнованно пишет о том, что Оболенскому угрожает опасность, но она бессильна предотвратить ее: муж ревнует к князю и не доверяет ей. Ты понимаешь: значит, кроме ревности, у графа были еще какие-то причины ненавидеть Оболенского.
- Какие?
- Точно не знаю. Но в письмах самого Оболенского есть одно интересное место, где он грозится выбить подлую душу из дряхлого тела графа, потому что тот "холуй царской, Иуда, я его завсегда презираю, что выдал тиранам такую милую душу". Кого выдал граф пока трудно сказать, но это факт. И графу, пока не поздно, нужно было принять свои меры. И он их принимает: Оболенский исчез. Наглухо.