Выбрать главу

Было паническое бегство, был ад Смоленской дороги, на которой бросали, не добивая — что было бы милостью, — своих раненых и больных…

Были костры из увенчанных орлами знамен, зажженные по приказу императора, дабы не допустить их бесчестья, но вокруг которых грелись и злобно ругались солдаты, плевали в огонь и дрались из-за теплого места, поближе к пламени, в котором сгорала их слава и честь…

— А точно ли здеся попрут, господин офицер?

— Твое дело, Василий, не сомневаться, а глядеть зорче. Здесь пойдут. Как набат услышим, значит, завернули их с главной дороги — знай жди! Дело верное.

Усатый, круглолицый и румяный от мороза гусар, потирая ухо, пригнулся к гриве коня и смотрел внимательно вперед сквозь заснеженные лапы старой придорожной ели. Рядом с ним спокойно стоял, опираясь на рогатину, здоровенный мужик в тулупе и больших рукавицах, поскрипывал лапоточками, переминаясь в волнении, молоденький парнишка, мальчонка совсем, сжимая голой, озябшей пятерней простую деревянную рукоять тяжелой зазубренной сабли.

— Что топчешься, Пахомка? — смеясь, спросил мужик. — Аль приспичило? Аль боязно?

— Не боязно. Да скорей бы.

— Ничего, Пахомка, не боись. Попервости завсегда страх берет, да ты об том думай, что хранцузу твоего боязней. Вон и сабля у тебя какая сурьезная. Не робей, веселей гляди.

Тишина. Мороз. При первом ударе колокола, далеко слышного окрест, срывается с верхушки ели тяжелый белый ком, падает вниз, увлекая за собой растущий на ходу поток снега — и тот обрушивается на стоящих под елью людей, враз покрывает их искрящейся на солнце пылью.

Юный фон Хольтиц, укутанный в твердый колючий ковер, дремал на козлах крытого шарабана, в котором везли кожаные мешки и бочонки с золотом, кое-какой провиант и брошенные вперемешку, навалом ружья, ранцы, тряпки, золотые и серебряные сплющенные оклады русских икон.

Ему снился родовой замок: будто сидит он у камина, где жарко трещат толстые поленья. Ему тепло, спокойно, уютно. Только почему-то он бос походные ботфорты со шпорами стоят рядом на ковре, — и с его пальцами, как с мышами, играют маленькие котята, все сильнее и глубже запускают в них свои цепкие коготки и острые иголочки зубов…

Он просыпается — болят схваченные холодом ноги. Отупевший от непрерывного ужаса отступления — бегства, голода и мороза, безразлично смотрит по сторонам, казалось, замерзшими глазами, оглядывает растянувшуюся без края колонну ободранных, опаленных у походных костров, одичавших людей, подгоняемых поднявшимся ветром (лошадей почти не осталось, только несколько офицеров ехали верхом на худых клячах, да два десятка пленных тащили сзади несколько телег с награбленным добром), и ему представляется, что огромная метла гонит их, метет со свистом по дороге, будто подгребает к порогу мусор, чтобы безжалостно выбросить его вон из дома.

Фон Хольтиц видит впереди деревеньку из десятка изб с крышами словно из снега, появившегося на пути нарядного французского офицера с пистолетами в седельных кобурах и за поясом и на хорошей, сытой лошади он весело что-то кричит, объясняет и заворачивает колонну на другую дорогу, видно, к разбитому биваку, с теплом, отдыхом и пищей.

Фон Хольтиц все так же безразлично смотрит вдоль дороги, где всюду, чуть присыпанные снегом, валяются перевернутые фуры, пушечные лафеты и зарядные ящики, непристойно задирают ободранные до костей ноги дохлые лошади, лениво подпрыгивают, бродят среди трупов отяжелевшие, наглые вороны.

Все ближе подступает к дороге заснеженный лес. Слышится заунывный колокольный звон, разносится вокруг тревожными гулкими ударами и, кажется, падает прямо с неба.

Всюду — смерть. Холодная и страшная. Бесславная.

Но юный гусар фон Хольтиц не хочет умирать. Он не отчаялся. Он выберется из этой проклятой замерзшей и дикой страны и скоро будет, греясь у камина в парадной зале, долгими зимними вечерами рассказывать обо всем, что видел, что пережил и во что невозможно поверить. Он хотел жить. Он сильно хотел жить. Поэтому, когда на глаза ему попалась ворона, которая хлопотала над торчащим из снега кивером, пытаясь сдвинуть его, он вытянул из-за пояса пистолет, щелкнул — это большого труда ему стоило — собачкой, вытянул одеревеневшую руку, прицелился, выстрелил. Пуля взрыла фонтанчиком снег в двух шагах от вороны, а та даже не взлетела — так тяжела была мерзкой своей сытостью.

Но этот одинокий, слабый даже в лесной тиши выстрел словно взорвал все кругом. Затрещали в кустах ружья, заорали грубые, сильные голоса, вырвались на дорогу конные и пешие. Кто — уланы, кто — гусары, а больше страшные бородатые мужики с кольями, вилами, саблями.

Ворона каркнула и тяжело запрыгала в сторону, подальше от греха.

Ярко сияло солнце, блестело на снегу, играло на металле оружия, на пряжках амуниции, яростно сверкало в голубых глазах нападавших.

Возница, толкнув фон Хольтица плечом, спрыгнул на дорогу, отхватил тесаком постромки пристяжной, вскочил на нее и помчался, погоняя лошадь криком и каблуками.

Фон Хольтиц, сбросив с плеч ковер, спотыкаясь на негнущихся ногах, холодея спиной, бросился бежать туда, где, как ему казалось, никого перед ним не было.

Навстречу ему, разинув в крике рот, вдруг выскочил из-за дерева огромный бородатый мужик, уставив вперед рогатину с отливающей синевой каленой насадкой. Обогнав его, визжа то ли со страху, то ли от восторга, мчался навстречу парнишка в лаптях, с тяжелой ржавой саблей, поднятой высоко над головой.

И, тоже завизжав, кинулся фон Хольтиц прочь с дороги, в кусты, сбивая с веток снег. Парнишка настигал, махнул разок саблей — не достал с первого раза прыткого пруссака, наддал и тяжело задышал за спиной, снова нагоняя.

Тут бы и конец бравому гусару, да налетел ногой на брошенную корзину со свечами, запутался и грохнулся наземь. Свистнула рядом сабля, ударила в пень и со стоном переломилась. Вскочив, юркнул пруссак за кусты, петляя, побежал, как мог сильно, по неглубокому снегу, рухнул за деревом в сугроб и затаился.

А на дороге тем временем все уже кончилось. Подбирали оружие, перепрягали свежих лошадей в отбитые фуры, смеялись, ругались, хлопали друг друга по спинам.

Фон Хольтиц приподнял было голову, но тут же прошумела тяжелая случайная пуля, ударила над его головой в ствол молодой елочки, и та осыпала его холодным колючим снегом. Но вовсе не от снега покрылся он леденящим ознобом. Холодея, все больше тараща глаза, забыв про опасность, смотрел фон Хольтиц и видел, как из брошенного им шарабана выкатили на снег бочонки, разобрали ружья и вытащили бесценный черный футляр с медными уголками. Щелкнули певуче искусные замочки, поднялась верхняя крышка…

— Пахомка, гляди, чудо какое! Заместо твоей железяки будет. И легка-то — перышко! А востра! Тебе как раз по руке. Владей хранцузским трофеем!

Пахомка бережно принял шпагу, провел ладонью по холодному блестящему клинку и взмахнул рукой — лезвие мелодично пропело, рассекая воздух, сверкнуло на солнце яркими короткими брызгами.

…А рядом, в кустах, юный гусар фон Хольтиц грыз свой замерзший кулак, и на ободранных щеках его застывали две дорожки бессильных, отчаянных слез…"

— Ладно, — сказал Яков, — давай возьмем пока то, что лежит на поверхности. Здесь мы ничем не рискуем: если не понадобится, отложим в сторону — легче будет копать глубже. Про шпагу знали многие, а о том, что она долгое время хранилась у Всеволожских, — никто. Кроме своих, разумеется. Мягко, осторожно, но настойчиво профессор и Всеволожская дают нам понять, что, как это ни горько и стыдно, вора надо искать в самом доме, и тишком, с оглядкой указывают на своего прекрасного Павлика, подчеркивая, что дело это сугубо семейное, действовать надо по возможности деликатно, чтобы не вынести сор и не навлечь позор. Здесь вариантов я вижу всего два: либо они действительно уверены в этом, устраняются, предпочитают действовать нашими руками, хотят, чтобы мы помогли убедить Павлика вернуть шпагу любым путем, либо — и это мы принимаем с натяжкой им прекрасно известно истинное положение вещей, и тень на Павлика наводится умышленно, чтобы вернее скрыть то, что они знают и что никогда по доброй воле не откроют нам с тобой. Они единомышленники, в этом я уверен. Смотри, что мы узнаём от них: Павлик — балбес, почти пьяница, моральное ничтожество. Он вечно в долгах, но недавно дела его резко поправились, он даже помогает матери, но главное — в день пропажи футляра Павлик принес билеты в кино. Причем Всеволожская вначале заявляет, что ей неизвестно, где мог быть Павлик в это время, выпроводив ее и Глашу из квартиры, а позже "вспоминает", что просила его починить розетку. Павлик же что?