— Что там было?
Я показал ему список, составленный Олей.
— Странно.
— Да, очень. Документы, листовки, фотографии. Но, знаешь, даже сукно содрали. Остались одни крючки да кое-где бирочки с номерами.
— Что ты думаешь об этом?
— Пока ничего. А ты?
Яков покачал головой.
— Кто последним уходил из музея?
— Уборщица, наверное. Тетка Маня, так ее зовут.
— Давай-ка с нее и начнем. Кстати, у меня для тебя сюрприз.
— Может, хватит, Яша? — всерьез попросил я.
— Знаешь, кто писал записку?
— Знаю: Саша.
— Силен! Как ты догадался?
— Секрет фирмы. У тебя свои методы, у меня — свои.
— Дрянь его дело, по-моему.
— Не преувеличивай.
— Куда уж там!
В тот же день
…И вы можете говорить об этом так хладнокровно?
Вся она была остренькая, угловатенькая, очень подвижная. Из-под бесчисленных платочков, покрывавших ее голову, которые она в течение разговора по очереди скидывала на плечи, шустро выглядывали глазки-пуговки и торчал кругленький носок.
На вопросы тетка Маня отвечала охотно, но так многословно, что ответа мы практически не получали, его приходилось выуживать из потока ее красноречия, а направлять ее лирические отступления в реалистическое русло стоило Якову большого труда. "Крепкая бабка, — сказал он потом о ней, — ей все нипочем".
Но в ее монологах нас насторожила уверенность в том, что Самохина убил Саша.
— Да потому. Он хулиганец известный. Он и меня один раз чуть было не убил.
— Вот как? А подробнее?
Тетка Маня скинула на плечи очередной платок, уселась поудобнее и повела свой рассказ, сопровождая его отменной жестикуляцией, которую я описывать не берусь.
— Задержалася я как-то с уборкой, припозднилась. Ну, закончила все, стала в залах свет гасить. А в этой зале, где манекены стоят, света уже не было, кто-то выключил. Тогда-то мне невдомек, что, кроме меня, — некому, это уж я после додумала. Вот это, вхожу я в залу. Тихо совсем, и чтой-то боязно. Иду я через ее, и все мне кажется, будто ктой-то глядит на меня. Оборачиваюсь, верчу головой. Прохожу, значится, мимо одного офицера — в каске такой с перьями, раньше в них пожарные люди лихо ездили, — а он стоит и так это на меня глядит, ну ровно живой совсем. Да еще возьми и чихни! Я аж подпрыгнула. Озлилась, конечно, да мокрой тряпкой его по морде. — Тетка Маня перевела дух. — А он это… саблю свою поднял да как стебанет меня под зад. Плашмя, правда. — Она привстала и показала, как это было, даже подскочила довольно резво. — Ну, думаю, все: помру сейчас холод по ногам побег, видать, сердце порвалось. А он эдак утерся от тряпки-то и говорит человеческим голосом: "Дура, — говорит, — ты старая. Разве можно так с експонаторами-то?" Я дрожу вся и отвечаю: "Это ж я, милай, пыль с твоей морды стерла". Он как захохочет, Сашка-то…
— Сашка?
— Ну да. Это он, значится, в костюм был одетый, видит, я иду, — ну и стал как положено. Пугнуть ему меня взбрело. Так вот чуть и не убил.
Яков промолчал. Тетка Маня, видно почувствовав, что вывод ее не очень убедителен, сочла нужным добавить:
— Чуть не убил. Было померла я от страха.
— И часто он так шутит? — поинтересовался я.
— Да, почитай, они с Ольгой все время не в своем ходят. Сашка, тот с утра, как на работу придет, так сразу в какой-нибудь сюртук втюрится или на голову чего-нибудь железное нахлобучит, да и она от него не отстает. Вот они и представляют собой все дамов да господ: говорят уж очень чудно, кланяются, ручки целуют. — Она встала и очень похоже изобразила: — "Да, сударь, одначе, сударыня, сердце мое пламенное". У них ведь любовь. Тетка Маня оглянулась и заговорила шепотом: — Вот любовь-то и довела. До самой до ручки.
— А при чем здесь любовь? — равнодушно спросил Яков.
Работал он отлично, мне, как профессионалу, это было ясно; и тетку Маню он раскусил сразу же, ловко играл на мнимом равнодушии к некоторым нужным моментам ее рассказов.
Тетка Маня решила его поучить:
— Знал бы ты, милый, что она за любовь бывает. Вот у меня в прошлом годе петух был. И тот влюбился, и за любовь погиб. Это у курей-то!
Вот тут мы оплошали: нам не удалось вовремя перебить ее и пришлось выслушать романтическую историю влюбленного петуха.
— Ну, петух и петух, ничего за ним не замечала. И дела его вроде должны быть петушиные. Так нет! Куры все ходят беленькие, пухлые, теплые да чистые, а он на них и не глядит, будто и не куры вовсе. Только за одной ухаживает, только все одну и топчет. А сама-то — рябенькая да худая. Ты, погоди, дослушай, а потом уж рукой маши. Ну чтоб порядок соблюсти, я возьми, да и заруби пеструшку. И что же ты понимаешь! А вот что. Утром иду я в курятник, а у самой на душе тяжело — петух-то всю ночь орал, а теперь тишина, будто у них, у курей, покойник. Погоди, я говорю: сейчас самое главное пойдет. Куры все присмирели, в кучку сбились, а он висит на жердочке, нечистая сила, головой вниз, лапками держится. Это он так по-своему, по-куриному, значится, повесился. От любви, выходит. Ну что скажешь? Это у курей-то, а? — Обтерла ладонью губы и, довольная, откинулась на спинку стула. — Так что записывай. Сашка виноват, баламут этот, — твердо закончила тетка Маня.