Сестра все корчилась на полу и время от времени вполголоса повторяла:
— Господи Боже!
Альдуччо подошел к крану запить клеклый хлеб. В этот миг, пошатываясь, на кухню прошествовал отец в трусах и в черной рабочей куртке — видно, сил не хватило снять. Глаза у него не разлипались от выпитого, свалявшиеся волосы жирными прядями спускались на лоб. Он немного постоял в задумчивости: наверняка забыл, зачем поднялся, — потом поднял руку и начал водить ею в воздухе — от сердца к одной точке где-то возле носа, будто акцентируя этим жестом долгую, прочувствованную речь, которой так и не суждено было сорваться с его уст. Наконец понял, что выразить свои чувства ему не удастся и почел за лучшее вернуться в постель. Альдуччо на минутку вышел справить нужду (в малоэтажных домах уборные не предусмотрены), а когда вернулся, на него кортуном налетела мать.
— Шляешься целыми днями, жрешь, пьешь, а хоть бы лиру когда в дом принес!
Альдуччо почувствовал внезапный прилив крови к вискам.
— Да отцепись ты, ей-богу, надоела как собака!
— Ну нет, голубчик, не отвертишься! — злобно прищурилась мать, смахивая с глаз волосы, что, облепляя потную шею, спускались по груди до самых сосков. — Теперь я тебе все выскажу, уголовник проклятый!
Альдуччо с яростью выплюнул себе под ноги непрожеванный кусок хлеба.
— На, подавись! — Он рванулся, задел стол, отчего нож со звоном полетел на пол прямо ему под ноги.
— Что-то ты больно мало выплюнул! — еще пуще заголосила мать. — А остальное где?
— Пошла в задницу!
— Сам ступай туда, засранец, тебе там самое место!
У Альдуччо помутилось в глазах, и, уже не соображая, что делает, он подхватил с полу нож.
8. Клюкастая карга
Клюкастая карга от виа Джулия
Уже по лестнице к тебе ползет.
Воскресное утро было на исходе. Из автобуса, идущего без остановок от Тибуртино до самого Понте-Маммоло, открывалась великолепная панорама деревьев, полей, мостиков, огородов, фабрик и домов, — от подножия Сан-Базилио, словно выложенного сверкающей мозаикой и облитого небесной синевой, до подернутых легкой дымкой холмов Тиволи.
Автобус, грохоча стеклом и железом, шел на шестидесяти, и виа Тибуртина мелькала в окнах какими-то расплывчатыми, шумливыми обрывками: то фасонистые парни промчатся на велосипедах, то вынырнет стайка нарядно одетых девчонок. После ночного дождя все казалось свежевыкрашенным, даже Аньене с ее извилистыми берегами, зарослями камыша и смолокурнями на отрезке от Прати-Фискали до Монте-Сакро.
Этой панорамой любовались из окна почти пустого автобуса двое черномазых, взмокших от пота чочарцев или салернцев в летних формах карабинеров. Оба сжимали в руках фуражки и глядели угрюмо: сколько хлопот из-за нескольких ожогов на теле какого-то недоростка! Когда автобус вихрем пролетел мост через Аньене, совсем рядом с фабрикой отбеливателей, и остановился перед старой остерией, блюстители порядка сошли, не спеша отерли пот платками и приготовились топать пешком по виа Казальдей-Пацци, которая начиналась от остерии и уходила к самому горизонту, разогретая утренним солнцем. В глубине ее маячил Понте-Маммоло, точно какой-нибудь арабский городок, рассыпавший бусы белых домов по волнистым перекатам полей.
По размякшему от жары асфальту карабинеры потихоньку притопали к развилке, свернули на виа Сельми, пропахали и ее из конца в конец. Однако тех, кого они искали, не оказалось в последнем доме по виа Сельми, еще недостроенном, с занавесками вместо оконных переплетов; об их отсутствии поведали карабинерам женщины, что переругивались возле крана с водой. Знали бы двое черномазых, что придется зазря отмахать такой путь! Вот ведь какая злосчастная судьба: в то время, как они проезжали по мосту через Аньене, стоило им напрячь глаза, они непременно заметили бы толпу ребятни возле речной излучины и, возможно, даже усмотрели бы в ней искомых лиц.
Да, те были именно у излучины, а точнее сказать, в так называемых джунглях ивняка и кустарника, камыша и крапивы, что протянулись от огородов к заостренному откосу по-над Аньене. Сопляк Мариуччо — даже в школу еще не ходит, — усевшись на колючки, преспокойно накалывал на прутик муравьев. Оборванец наблюдал за младшим братом, а Бывалый сгорбился в сторонке и покуривал. Рядом с ними примостился их щенок Верный: сел на задницу, передние лапы выпрямил, упершись ими в землю, а задней непрестанно почесывал себе брюшко. Вел он себя как самый благовоспитанный из представителей собачьего племени — то посмотрит по сторонам, то уставится вдаль на дома Тибуртино, а то покосится на хозяев, которые, как и он, были совсем еще малолетки, способные натворить разных глупостей.
Немного погодя щенок вскочил и стал обнюхивать пятки Мариуччо.
— Верный, ко мне! — без тени улыбки позвал Бывалый.
Пес тут же подбежал к нему, и Бывалый стал его гладить, зажав меж колен. Верный блаженно заскулил и прикрыл глаза, готовый сполна насладиться лаской, подаренной ему самым любимым из хозяев. Ласка Бывалого перепадала ему редко, поскольку Бывалый сердце имел доброе, но много вытерпел от людей, оттого приучился скрывать свои чувства и понапрасну не распускать слюни. Братья души в нем не чаяли и повиновались ему беспрекословно — но не из страха, а из одной любви; иногда они даже позволяли себе добродушно подтрунивать над старшим. Щенок вскоре задремал у него на коленях; в это утро всех четверых почему-то одолела сонливость, и они блаженно растянулись на сухой траве и примятом тростнике, в зарослях которого им нередко приходилось проводить ночи, точно диким кроликам. Но братья вовсе не раскаивались в том, что наконец решили вернуться домой, — младшие были этим даже довольны, не отстал от них и Бывалый, хотя и помалкивал. В то время, как Мариуччо и Оборванец возились с муравьями, он о чем-то напряженно размышлял и вдруг сказал, поднимаясь.
— А ну, пошли.
Не спрашивая, куда и зачем, братья с готовностью вскочили. Щенок, довольный, увивался вокруг них, бегал взад-вперед и заливисто лаял, разинув пасть. Цель, которую наметил Бывалый, находилась не так уж далеко. Сперва, перескакивая с кочки на кочку, продираясь сквозь камышовые чащобы, они прошли вдоль дикого берега Аньене до рыбачьей остерии и землечерпалки, потом, перейдя старый каменный мост, вернулись назад по другому берегу, заросшему одними лишь безлистыми кустами, и очутились прямо против излучины, только на другом берегу. У моста, как и накануне, сидел в полном одиночестве старый пьяница и во всю глотку распевал:
Эх выйду я на волю, погуляю вволю!
Видно, облюбовал он там себе местечко. На огромном, почернелом от недавнего пожара поле с торчащими кое-где бесколосыми стеблями, не видно было ни души. Но потом раздались чьи-то голоса, и под откосом, у самой кромки воды, там же, где и вчера братья заметили нескольких ныряльщиков, которые, должно быть, появились на берегу в тот момент, когда четверка, включая Верного, огибала землечерпалку. Вновь прибывшие раздевались неторопливо и переговаривались нехотя: воздух, пока еще свежий, обещал вскоре налиться жаром и вонью; раздевшись, ребята вытянулись в пыли, широко раскинули ноги, и словно бы прислушивались к звукам собственных голосов, которые звучали чересчур громко, потому что машин от Тибуртино в этот час шло мало, а фабрика отбеливателей не работала. Братья, не долго думая, вернулись на тот берег — поближе к обществу.
Среди ватаги братья заметили Сырка.
— Ну та, — гундосил он, не замечая Бывалого, подходившего вместе с Оборванцем и Мариуччо. — Та, которую в прошлом году все пели, не знаешь, что ли?
Не иначе, Фитиль остался недоволен субботним купанием и опять явился на берег, но на сей раз без собак. Сейчас он намыливал за кустом свое голое, сухощавое, точно килька, тело и голосил во всю мочь легких: