Во время визитов на заводы Круппа в Эссене я часто общался с ним. Он производил впечатление необычайно робкого человека, который практически не интересуется бизнесом. Мне казалось, он находился в тени своего отца и имел лишь смутное представление о моих попытках увеличить производство вооружения. Однако Нюрнбергский процесс, судя по всему, изменил его. Вероятно, все дело в том, что он впервые представляет династию Крупп, поскольку его отец тяжело болен, и он вместо него должен отвечать на обвинения союзников. В этой процедуре отражается странная концепция правосудия: обвиняется отец, но вместо него на скамью подсудимых посадили сына и ему же вынесли приговор.
30 ноября 1946 года. Сегодня полковник Эндрюс, американский комендант тюрьмы, сообщил нам, что нас переведут в Берлин 15 декабря. Придется поторопиться, если я хочу прочитать хотя бы еще немного Гёте. Мы обсуждаем, разрешат ли нам читать в Шпандау. Говорят, русские потребовали строгого одиночного заключения в жестких условиях.
Через час нас снова запирают в камерах. У меня есть время до обеда.
Сделал набросок под названием «Надежда». Снежная буря в горах. Заблудившийся во льдах альпинист пытается найти путь. Он пробирается по глубокому снегу, не подозревая, что идет по краю ледника, который обрушивается в пропасть.
Половина двенадцатого. «Суп, обед!» — Йозеф приносит манную кашу, зеленый горошек, спагетти с мясным соусом. Через полчаса от камеры к камере семь раз раздается его возглас: «Котелки», которые он собирает.
После этого на два часа наступает тишина, как в санатории. Каждый день в это время я пишу. Снова меня преследует мысль о двух лицах Гитлера и о том, что я так долго не мог разглядеть его второе лицо, скрывающееся за первым. Только ближе к концу, в последние месяцы, я заметил это двуличие; и, что примечательно, мое озарение было связано с эстетическим наблюдением: внезапно я обнаружил, какое некрасивое, какое отталкивающее и несимметричное у него лицо. Как я мог не видеть этого столько лет? Загадка!
Возможно, я был опьянен грандиозными задачами, планами, приветственными возгласами, работой и не видел за ними самого человека. Только сегодня я вспомнил, что во время наших поездок по стране, когда нас всюду так тепло приветствовали, мы снова и снова проезжали под транспарантами с антисемитскими лозунгами того самого человека, с которым я сидел на идиллическом пикнике и слушал песни под аккордеон Канненберга, его помощника по хозяйству. Я бы никогда не поверил, что этот человек способен на столь жестокую страсть к уничтожению. Иногда я спрашиваю себя: неужели я даже не замечал эти лозунги — «Евреям здесь не место» или «В этом районе евреи могут находиться только на свой страх и риск»? Или я просто не обращал на них внимания, как не обращал внимания на другое лицо Гитлера, воплощавшее ту реальность, которую я изгнал из своего иллюзорного мира?
Даже с учетом строжайшего самоанализа должен сказать, что я не был антисемитом. Даже в зародыше. Мир Юлиуса Штрейхера всегда казался мне патологическим, извращенным. В моем присутствии Гитлер обычно обрывал его антисемитские замечания, но, конечно, я понимал, что он разделяет темные, маниакальные взгляды Штрейхера. Тем не менее я абсолютно уверен, что за все эти годы я ни разу не высказался в антисемитском духе. Даже потом, когда я стал министром Рейха, я избегал участия в кампании против евреев; у меня не было искушения вставить хотя бы несколько ритуальных антисемитских фраз в свои официальные речи даже из меркантильных соображений.
На протяжении всего процесса не появился ни один документ, изобличающий меня в антисемитизме.
И все же — я проезжал с Гитлером под теми транспарантами и не испытывал омерзения от того, что подобные лозунги выставляются на всеобщее обозрение с одобрения правительства. Опять же: полагаю, я даже не видел транспаранты. Имеет ли эта частичная слепота какое-то отношение к «Герману и Доротее»? Иногда мне даже кажется, что моя собственная «чистота», моя леность делают меня более виновным. Страсть, основанная на ненависти или возмущении, — это все же мотив. Равнодушие — это ничто, пустое место.
1 декабря 1946 года. Только что вернулись с получасовой прогулки во дворе, где мы ходили по кругу на расстоянии десяти метров друг от друга. Четверо солдат с автоматами стояли по углам. Я внимательно рассматривал большое грушевое дерево и потом, в полумраке камеры, попытался воспроизвести свои впечатления. Если бы карандаш был помягче, а поверхность потверже! Я рисую на куске картона от коробки из-под рисовых хлопьев «Келлог». Шутки ради я даю карандашу полную свободу. Дерево получилось неплохо; я все время смотрю на рисунок с тем же воодушевлением, с каким в прошлой жизни я бы смотрел на недавно приобретенную картину в стиле романтизма.