Выбрать главу

8 января 1947 года. Благодаря дружелюбию одного из охранников я курил трубку после наступления темноты до одиннадцати вечера.

9 января 1947 года. Признаки гриппа, влажные руки, по ночам болят уши. Нельзя болеть ни в коем случае!

13 января 1947 года. Снова весь день провел в постели. Не рисовал, не читал, не писал. Восхищаюсь Функом, который месяцами лежит, прикованный к кровати, и при этом не теряет рассудка.

15 января 1947 года. Впервые с августа заглянул в зеркало. Во время процесса я использовал для этой цели кабинку переводчиков. Мне удавалось увидеть свое отражение на фоне темной одежды. Сейчас это всего лишь осколок зеркала, но и его достаточно. За несколько месяцев я, кажется, постарел на несколько лет.

22 января 1947 года. Я не ожидал, что стану подсудимым на объявленном процессе против военных преступников. Но в августе 1945-го в шесть часов утра в спальный корпус лагеря для интернированных ворвался один из моих заместителей. Запыхавшись, он остановился в дверях и, с трудом подбирая слова, сообщил, что меня внесли в список главных обвиняемых на Нюрнбергском процессе, более того, я занимаю в нем безнадежное третье место. Я был потрясен.

В лагере находился один химик, у которого, по слухам, были капсулы с ядом вроде той, которую проглотил Гиммлер, чтобы покончить с собой. Я намекнул ему, что ищу такую капсулу, но он уклончиво отказал мне. Почему никто, ни Гитлер, ни распределительный центр СС, не подумали, что я тоже имею право на привилегию самоубийства, которую они предоставили Ханне Райч и даже секретаршам Гитлера? Недавно я услышал лекцию врача, который небрежно заметил, что достаточно выпить настойку из размельченной сигары. Но к тому времени искушение ушло; даже если бы я смог набраться мужества совершить самоубийство, у меня больше не было желания.

23 января 1947 года. По коридору идет ребенок, наверное, капеллана, и весело и беспечно болтает. Меня это трогает больше, чем события внешнего мира.

24 января 1947 года. Я пережил процесс, с одной стороны, благодаря моему адвокату, доктору Гансу Флекснеру, невысокому берлинцу, обладавшему удивительным даром красноречия, а с другой — благодаря доктору Гилберту.

Флекснер, которого мне назначил суд, так объяснял свою линию защиты: «Вы будете сидеть третьим от конца. Соответственно, вы подпадаете под одну классификацию, а Геринг, Гесс, Риббентроп и Кейтель — под другую, они будут признаны лидерами. Если вы возьмете и объявите себя ответственным за все происходившее в те годы, то выставите себя более важной фигурой, чем на самом деле, и вдобавок привлечете к себе неуместное внимание. Это не только произведет чудовищное впечатление, но может также закончиться смертным приговором. Почему вы сами упорно твердите, что вы погибли? Пусть это решит суд».

В целом именно так мы и действовали. Ведь я, конечно же, не хотел получить смертный приговор. Давая свидетельские показания, я избегал всего, что можно было бы вменить мне в вину, кроме признания, что миллионы депортированных людей привозили в Германию против их воли и что я чувствую ответственность за совершенные преступления. Но это отклонение от нашего плана имело решающее значение. К тому же мои показания вызвали многочисленные упреки со стороны других подсудимых. В частности Геринг все время повторял, что своим признанием я пытаюсь завоевать расположение суда, однако не учитываю тот факт, что им всем придется отвечать за мои слова. Не знаю. Мне все же кажется, что этих опытных юристов не так легко обмануть — ни моими признаниями, ни отрицаниями других обвиняемых. Доказательством служит тот факт, что Ганс Франк, генерал-губернатор Польши, и комиссар Гитлера в Нидерландах Артур Зейсс-Инкварт, которые тоже выражали раскаяние, не избежали смертного приговора.