– Кажется, сегодня я дал тебе довольно времени!
Немой юноша горячо кивал, и из горла его вырывалось мычание. Джослин все улыбался, глядя в его преданные, собачьи глаза. «Он последует за мной всюду. Если б он был главным мастером! Быть может, когда-нибудь…»
– Покажи-ка, сын мой.
Юноша перехватил камень снизу и, повернув его боком, поднял к груди. Джослин вскинул голову и засмеялся.
– Ну нет, нет! У меня не такой длинный нос! Даже вполовину не такой длинный.
Он взглянул снова и замолчал. Нос как орлиный клюв. Рот широко раскрыт, щеки морщинистые, под скулами глубокие впадины, глаза ввалились; он коснулся угла своего рта, провел пальцами по смеженным складкам плоти. Потом трижды открыл рот, чувствуя, как губы растягиваются, и трижды закрыл его, щелкая зубами.
– Нет, нет, сын мой. И волосы у меня не такие густые!
Немой вытянул свободную руку, быстро согнул ее и повел ладонью в воздухе, подражая полету ласточки.
– Птица? Какая птица? Может быть, орел? Или Святой Дух?
Рука повторила движение.
– А, понимаю! Ты хочешь передать ощущение полета!
Лицо немого расплылось в улыбке, он едва не уронил камень, но вовремя подхватил его, и над этим камнем слились воедино их души, подобно единению с ангелом, радость…
Теперь оба молча смотрели на камень.
Беспредельная скорость полета ангелов, запечатленная в неподвижности, волосы разметаны, реют, подхваченные веянием духа, рот раскрыт, но не дождевая вода изольется из него, а осанна и аллилуйя.
Джослин вдруг поднял голову и улыбнулся с сожалением.
– А ты не мог бы воплотить мое смирение, изваять ангела?
Мычание, покачивание головы, собачьи, преданные глаза.
– Значит, вот каким я, обращенный в камень, вознесусь на высоту двухсот футов, с четырех сторон башни, и пребуду там с раскрытым ртом, вещающим денно и нощно, вплоть до Судного дня? Поверни-ка лицо ко мне.
Немой повернул камень и послушно держал его перед Джослином. Они долго стояли молча, не шевелясь, и Джослин разглядывал острые, торчащие скулы, раскрытый рот, раздутые ноздри, которые, словно два крыла, рвались унести в вышину длинный нос и широко отверстые, слепые глаза.
«Воистину так. В миг видения телесные очи слепы».
– Откуда ты знаешь все это?
Но немой ответил ему безмолвным, как камень, взглядом. Джослин коротко рассмеялся, похлопал его по смуглой щеке, ущипнул.
– Наверно, твои руки знают, сын мой. В них заключена мудрость. Потому Всевышний и сковал твой язык.
Мычание в горле.
– Ну, ступай. А завтра можешь снова ваять с меня.
Джослин пошел было прочь, но вдруг остановился.
– Отец Адам!
Он поспешил через капеллу Пресвятой девы к священнику, стоявшему в тени, под самыми окнами.
– Все это время вы ждали?
Тщедушный священник терпеливо стоял, держа в руках письмо, как поднос. Его блеклый голос задрожал в воздухе:
– Я не смел ослушаться, милорд.
– Простите, отец, я виноват перед вами.
Но не успел он произнести это, как другая забота уже вытеснила раскаяние из его головы. Он повернулся и пошел к северной галерее, слыша за спиной стук подбитых гвоздями сандалий.
– Отец Адам. Вы ничего… вы ничего не видели у меня за спиной, когда я стоял, преклонив колена?
Мышиный голос пискнул:
– Нет, милорд.
– А если и видели, я повелеваю вам хранить молчание.
В галерее он остановился. Над головой простирались солнечные ветви и стволы, но священники стояли в тени, у стенки, отделявшей хор от широкой кольцевой галереи. Джослин слышал, как у опор дробили камень, видел пыль, которая плясала даже здесь, за дощатой перегородкой, разве только помедленней. Пляска пылинок увлекла его взгляд вверх, к высокому своду, и он отступил на шаг, чтобы лучше видеть. И тут он почувствовал, что его кованый каблук наступил на мягкие пальцы.
– Отец Адам!
Но священник молчал и не шевелился. Он по-прежнему держал письмо, и лицо его даже не дрогнуло. «Может быть, это потому, – подумал Джослин, – что у него вовсе и нет лица. Он как деревянная кукла, и вместо лица у него гладкая чурка». Джослин со смехом сказал, глядя на его лысину, окруженную каемкой жидких волос:
– Простите, отец Адам. О вас так легко забываешь. – И добавил, смеясь от радости и любви: – Я буду звать вас отец Безликий.
Священник по-прежнему молчал.
– Ну ладно. Давайте это противное письмо.
В другом конце храма собирался хор, готовясь к следующему богослужению. Он услышал, как запели псалом. Процессия двинулась; сначала ясней всего звучали детские голоса, потом они притихли, уступив первенство низким голосам викариальных певчих. Но вот притихли и они, из капеллы Пресвятой девы взмыл одинокий голос: «А-а-а-а» – и, подхваченный эхом, закружился под огромным сводом, настигая сам себя.
– Скажите, отец… Ведь все знают, что по мирским законам она приходится мне теткой?
– Да, милорд.
– Надо всегда быть милосердным – даже к ней, какова бы она ни была теперь… или прежде.
Снова молчание. «Двумя крылами закрывал он ноги свои. Ангел Твой – моя опора. Теперь я могу вынести все».
– Что же говорят люди?
– Но ведь это просто пьяная болтовня, милорд.
– Я хочу знать.
– Люди говорят, что без ее денег вам никогда не построить шпиля.
– Это правда. Что еще?
– Говорят, что даже тот, у кого грехи как багрянец, за деньги будет похоронен у самого престола.
– Так говорят?
Священник все держал письмо в руках, как белый поднос. От письма еще исходил тонкий аромат, забивался в ноздри, словно в галерее, тускло освещенной с севера, вопреки естеству повеяло дыханием весны. И Джослин, несмотря на начало великого свершения и на ангела, снова почувствовал досаду.
– Оно смердит!
Одинокий голос в капелле Пресвятой девы смолк.
– Читайте вслух!
– «Моему племяннику и…»
– Громче.
(А в капелле Пресвятой девы опять зазвучал голос, перекрывая эхо: «Верую во единого Бога…»)
– «…духовному отцу Джослину, настоятелю собора девы Марии».
(А в часовне молодые и старые голоса слились: «…творца небу и земли…»)
– «Это письмо писано по моей просьбе магистром Годфри, поскольку ты, среди своих пастырских трудов и хлопот о шпиле, не читал, как я полагаю, те письма, которые он написал для меня за эти три года. Итак, дорогой племянник, я снова спрашиваю тебя все о том же. Неужели ты не найдешь времени мне ответить? Когда дело касалось денег, все было иначе, тогда ты отвечал не мешкая. Будем говорить начистоту. И ты, и все люди знают, какую жизнь я прожила, и всего лучше это известно мне самой. Но ведь все кончилось с его смертью, которую я назвала бы убийством, мученической кончиной. С тех пор я несу покаяние перед Творцом, который, надеюсь, продлит дни недостойной рабы своей, полные тяжких испытаний во искупление грехов».
(«…при Понтийском Пилате и страдавша…»)
– «Я знаю, ты молчишь, потому что осуждаешь мою сделку с царем земным. Но разве не велит Писание отдавать кесарю кесарево? Я исполняла это в меру сил своих. Я должна бы покоиться в Винчестере, среди королей, он обещал это, но мне отказано, хотя недалеко то время, когда я смогу лежать только с мертвыми королями».
(«…судить живых и мертвых».)
– «Магистр Годфри хотел вычеркнуть эту фразу, но я воспротивилась. Неужели в твоем соборе все останки столь уж безгрешны? Ты, верно, думаешь, что у меня нет надежды попасть в рай, но я уповаю на лучшее. По южную сторону от хора есть – или, во всяком случае, был до тебя – уголок, который освещает солнце, между каким-то стародавним епископом и часовней Настоятеля. Надеюсь, меня будет видно от престола, и Бог благосклонней тебя взглянет на прегрешения, в которых мне до сих пор так трудно раскаяться до конца».