Выбрать главу

Отослав пленного в тыл, мы продвинулись вперед вместе с пехотой. Я провел с капитаном весь день и только к вечеру отправился обратно в штаб полка.

Закачивались кратковременные «каникулы» Надо было возвращаться в штаб армии для продолжения учебы.

Утром на штабном «газике» вместе с водителем мы отправились в путь.

Покидая полк в момент, когда наше наступление приостановилось, я посчитал, что это временная передышка и после перегруппировки сил продвижение вперед возобновится. Так считали и в штабе полка, не подозревая еще о назревающей катастрофе.

2 ПУШКИ К БОЮ ЕДУТ ЗАДОМ

Уже в пути мы узнали, что, пока наши армии так успешно и самозабвенно наступали, гитлеровцы нанесли сокрушительные удары по флангам фронта: с Севера на Юг (от Харькова) армия генерала Паулюса, а с Юга на Север, навстречу Паулюсу, — танковая группа Эвальда фон Клейста. Они сомкнули кольцо, и все наши войска, как участвующие в наступлении, так и удерживающее обширные фланги, оказались в плотном окружении. А в общем-то — в капкане.

Верить этому не хотелось. Но мы поняли, что это так, когда прибыли в штаб армии и застали там неразбериху и полнейшую растерянность. Нам предложили немедленно вернуться обратно в свой полк. Мы заправили машину горючим, забрали почту и отправились. Погода была пасмурной, но неожиданно сквозь тучи прорвался «мессер», и на бреющем полете одной очередью из крупнокалиберного пулемета пробило радиатор и мотор. Чинить машину; было бесполезно, и мы решили добираться до своей части на попутных. Но вскоре убедились в безнадежности и этого намерения. Никто не двигался в сторону передовой, зато оттуда уже проследовало несколько колонн и отдельных машин. Это были в основном тыловые подразделения. Все они спешили на восток в надежде еще успеть вырваться из окружения.

Что делать дальше, мы не знали, и решили заночевать в полуразрушенном здании недалеко от дороги. В одной из комнат, с тремя сохранившимися стенами и потолком, стояли стол и два топчана. Сумерки начали затушевывать очертания предметов. Серая облачность слегка раздвинулась на западе, и открылось удивительное сочетание синевы неба и пурпурных тонов заката. На короткое время все показалось простым «прозрачным, а война выдуманной…

Война не только убивала и калечила все живое, корежила, разрушала созданное природой и людьми, она калечила души, путала и искажала привычные представления, весь жизненный уклад. Многие понятия приобретали противоположный смысл. Вот и теперь сама мысль о ясном дне, предвещаемом этим закатом, была нам ненавистна. При полном господстве в воздухе авиации противника, для нас ясный день угрожал стать последним в этой жизни. Может быть, именно поэтому в предвечернем затишье так остро ощутилась весна. Она сразу напомнила о непреодолимой силе молодости, о радужных, но теперь уже несбыточных мечтах. Тучи уходили на восток, открывали синее вечернее небо. Мир, несмотря ни на что, продолжал оставаться прекрасным. Умирать жуть как не хотелось!

Я плохо представлял себе, какая смерть может ждать меня. Воспоминания о боях в первые месяцы войны, при постоянной угрозе окружения, позволяли представить положение люден во вражеском кольце в открытом степном пространстве. Эти воспоминания дополнялись рассказами тех, кому посчастливилось уцелеть и вернуться к своим из окружения или из плена. Но таких шло немного. Гитлеровцы, используя свое преимущество в технике, особенно в авиации, обрушивали на головы обреченных град бомб, снарядов и мин, давили их танками и бронетранспортерами.

И все равно не хотелось верить, что это конец. До сих пор фронтовая судьба была ко мне благосклонна. Будто чья-то невидимая добрая рука (а может быть, молитва матери) берегла меня и хранила.

Мне исполнился двадцать один год. За спиной остались школа, первый курс института, служба в армии. Уже было ранение, госпиталь, а теперь еще и явная безвыходность окружения… Было о чем подумать…

Была и первая школьная любовь. Только ведь это только говорится, — школьная, — я всегда считал ее настоящей… Но была и пустота в том месте души, где должна была находиться высоко парящая любовь. А без нее я не мог себе представить смысла земного существования вообще.

Мысленно возвращаясь в прошлое, в годы детства, проходившие в обшей убогости, под барабанные пионерские песни и призывы, которые никогда не соответствовали действительности, я, как самое светлое оконце той поры, постоянно вспоминаю мою московскую немецкую школу.

Собеседование, а не экзамен, проводила сама директор школы. Сначала она спросила:

— Как тебя зовут? — спросила, разумеется, по-немецки.

Я сразу ответил. Она повторила мое имя, но сделала ударение на «о» — Борис, пояснив, что так будет правильнее, если по-немецки. Ее же я должен называть «геноссин Вебер». Потом она спросила, как зовут моих родителей, бабушек и дедушек, (говорит ли кто-нибудь из них по немецки? На вопрос, чем занимаются родители, я пытался ответить, но из этого ничего не получилось: мой словарный запас оказался недостаточен Потом я должен был рассказать, как провел лето. Я путал падежи, мне явно не хватало знания языка. Видя мои затруднения, геноссин Вебер помогала мне наводящими вопросами. Ее произношение немецких слов несколько отличалось от произношения моей учительницы, и не все было понятно. Словом, беседа получилась довольно корявой. Я был недоволен собой и думал, что провалил экзамен. Меня попросили подождать в холле, пока мама говорила с директрисой в ее кабинете. Мама вышла оттуда с улыбкой— меня приняли. Она сказала, что директор очень милая женщина и почти без акцента говорит по-русски.

Кроме детей из Германии и Австрии, преимущественно девочек, плохо или совсем не говорящих по-русски, в нашем классе было пятеро москвичей: Саша Кавтарадзе, Саша Магнат, Боря Фрейман, Эрих Вайнер и я. Самым взрывным среди нас был Саша Кавтарадзе, готовый мгновенно включиться в любую затею, а самым флегматичным — Эрих Вайнер. Он предпочитал держаться в стороне и даже не принимал участия в наших мальчишеских играх. Я однажды неосторожно обвинил его в трусости, а он тут же не упустил случая и передразнил меня, уличив в неправильном, корявом произношении немецких слов. Поддразнивали порой меня и другие ребята. Это сильно задевало, и я начал стараться как можно правильнее произносить слова и фразы. Дело дошло до того, что дал сам себе торжественную клятву: «Вот увидите! Я буду говорить на вашем языке не хуже, чем вы! А то и лучше!.. И тогда посмотрим!!» — и я, пожалуй, почти что выполнил данное тогда обещание.

У Эриха были другие достоинства — он умел «завести» любого из нас и всегда пытался выступать в роли арбитра.

Девочки держались несколько обособленно, но общая атмосфера была дружелюбной, и отношения учеников друг с другом были не по-детски уважительными, особенно мальчиков к девочкам. Никто не дразнил друг друга, не давал прозвищ. Постепенно и меня шпынять перестали. На переменах никто не носился сломя голову по коридорам, не устраивали клуб в туалете. О курении даже не помышляли.

Ближе всех я подружился с Сашей Магнатом. Мне очень нравилось бывать у них дома. Сашины родители жили в доме правительства на Берсеневской набережной. Когда я попадал к нему в дом, мне казалось, что я попадал в другой мир.

Кем был Сашин папа, я не знал и ни разу его не видел. Когда мы приходили из школы, Сашина мама давала нам по большому куску омлета на ломте мягкого белого хлеба. И этого, по сей день, забыть нельзя!..

У Саши был настоящий заграничный велосипед на широких шинах. Саша научил меня ездить, и мы по очереди катались во дворе дома. Катание на велосипеде было самым большим удовольствием. Я бредил собственным велосипедом, но долгие годы это оставалось несбыточной мечтой. Настоящий двухколесный велосипед был в ту пору для многих недоступной роскошью. Потом Сашина мама звала нас обедать. Мне эти обеды казались царскими, а Сашина мама — прекрасной доброй феей.

В этой замечательной немецкой школе я проучился всею около двух лет. А потом ее закрыли— взяли и прихлопнули! Пришел ядовитый слух, — что «директор школы геноссин Вебер оказалась фашистской шпионкой!» — Оказалась!.. — Мы, ученики, любили нашу директрису за доброту и справедливость. Мы не хотели верить слухам.