За два часа перед тем он сказал в Шенбрунне графу Маврикию Дитрихштейну:
— Император меня уведомил, что моя мать в Бадене и дозволила мне посетить ее. Я предупреждаю вас об этом, так как вчера обещал канцлеру говорить вам обо всем. Но я был бы вам благодарен, если бы вы отпустили меня одного на этот раз. Я возьму с собой конюха. Моя мать уезжает вечером в Ишль, где она будет пить воды, и потому, вероятно, я вернусь домой рано.
К его величайшему удивлению, Дитрихштейн, всегда очень трусливый, на этот раз не выразил никакого противодействия, несмотря на неприятную сцену с канцлером накануне. Как бы то ни было, герцог не потребовал никакого объяснения от своего наставника, почему он стал неожиданно так либерален, и отправился верхом в Баден.
Никогда юноша не чувствовал себя таким счастливым, как в этот день. Он находился на свободе, и вся природа казалась ему такой прекрасной, благоухающей, как никогда. Сначала он ни о чем не думал, а просто дышал всей грудью и сознавал, что он молод и вырвался хоть на минуту из-под ненавистного ига.
Тотчас в голове его стали бродить определенные мысли: он ехал к своей матери. Она занимала очень мало места в его детских воспоминаниях. Перед его глазами вставали только две сцены. Во-первых, он помнил, как однажды в Париже, на Карусельской площади, его мать смотрела с балкона на парад, а он с гувернанткой у другого окошка глядел издали на отца, который отвечал улыбкой на его взгляды. Он с удовольствием бы послал и матери поцелуй, но она, веселая, блестящая, не обращала на него внимания. Во-вторых, его воображение рисовало печальную картину отъезда из Франции. Его мать, бледная, заплаканная, сидела в углу кареты, в которой ему не было места, и он все спрашивал: «Где же папа?». Потом в продолжение года он жил с ней в Вене; она сияла улыбками, но он видел ее редко. Наконец он совершенно лишился матери, и в продолжение четырнадцати лет она навестила его только четыре раза. Если политика и Меттерних не дозволяли ему жить с ней в Италии, то почему она не могла чаще приезжать к нему? Что могло мешать ей любить своего ребенка? Все эти мысли омрачали его веселое расположение духа, и он перестал любоваться красотами природы. Наконец он остановился перед виллой Флоры. Сердце его все-таки билось.
— Это ты, Франц, — сказала Мария-Луиза, узнав сына, только когда он был в двух шагах от нее.
— Да, мама, это я.
И опустившись на одно колено, он поцеловал руку матери и спросил почтительным тоном:
— Как здоровье вашего величества?
— Он стал очень миленьким, — сказала Мария-Луиза, обращаясь к своей фрейлине, — ну, поцелуй же меня, дитя мое, — продолжала она. — Как ты вырос! Ты немного худощав, ну, и я все болею. Что же, тобой довольны?
— Не знаю, мама. А вот я сегодня очень счастлив. Я так рад вас видеть.
— Милый Франц! Ах, ты мне напоминаешь прошедшее. Как давно это было!
— Оно всегда при мне, — отвечал герцог, положив руку на свое сердце. — Да, да! Я также все помню, хотя много перенесла горя. Ну, что же, ты теперь на службе?
— Нет еще, мне дают чины, но не позволяют командовать солдатами.
— Все придет в свое время, — заметила Мария-Луиза, и, не желая вмешиваться в то, что ее не касалось, т. е. в будущность своего сына, она прибавила, обращаясь к фрейлине: — Какой он высокий! Какая разница!
Фрейлина поняла, что она намекает на других своих детей, и наивно покраснела за эту легкомысленную мать.
Герцог оставался с матерью несколько часов и все больше и больше убеждался, что она для него чужая. Беседа между ними как-то не вязалась, и наконец Мария-Луиза предложила сыну пойти с ней к старому доктору, который лечил ее в юности. Вместо того чтобы взять руку сына, она пошла рядом со своим камергером Бамбелем, который недавно заменил Нейперга и, вероятно, прибыл в Вену за инвеститурой. За ними следовал герцог Рейхштадтский, и все встречавшие их на единственной улице Бадена с удивлением смотрели на скандальную группу.
У доктора Мария-Луиза стала восторгаться коллекцией бабочек.
— Как бы я желала, чтобы мой сын интересовался такими предметами! — воскликнула она. — Не правда ли, Франц, ты хотел бы заниматься энтомологией?
Он из любезности согласился с матерью, но не мог долго любоваться на различных бабочек и наконец воскликнул, сверкая своими голубыми глазами:
— Позвольте мне, мама, расстаться с вами, до Шенбрунна далеко, а я не хотел бы, чтобы граф Маврикий, любезно отпустивший меня одного, беспокоился обо мне. Прощайте, мама! — прибавил он, целуя у нее руку.
Мария-Луиза нашла отъезд сына совершенно понятным и, обернувшись к доктору, стала говорить о своем здоровье.