Однако никто из слушателей никогда не разделял ее веселости: в их взглядах она читала осуждение. Ее смех производил впечатление профанации, издевательства над тем, что надлежало считать трагедией. Во взглядах Сабина видела пожелание, чтобы она упала с этой раскаленной трапеции, по которой шла при помощи изящных японских бумажных зонтиков, ибо ни одна виновная сторона не имеет право на подобную ловкость, на то, чтобы жить только за счет собственного умения балансировать над суровостью жизни, диктующей выбор в соответствии со своими запретами, направленными против многократности существований. Никто не разделял ее иронии и игривости перед лицом жестокостей самой жизни: никто не аплодировал, когда ей удавалось изобретательностью сокрушать жизненные ограничения.
В те мгновения, когда она достигала пика комичности над трясиной опасностей и скользких грибков вины, все бросали ее в одиночестве, непрощенную; они словно ждали того часа, когда она будет наказана за то, что жила шпионом в доме многоликой любви, за увертки от разоблачения, за уничтожение часовых, следивших за точностью границ, за переход без паспортов и разрешений от одной любви к другой.
Жизнь всех шпионов заканчивалась позорной смертью.
Она стояла на перекрестке в курортном городке и ждала сигнала светофора.
Испугал Сабину и заставил ее приглядеться к велосипедисту, застывшему рядом с ней в ожидании, необыкновенный блеск его больших глаз. Они сверкали влажными серебристыми искорками, от которых бросало в дрожь, потому что в них высвечивалось паническое возбуждение, залегавшее в самой поверхности. Расплавленное серебро вселяло тревогу, как если бы то были слепящие отражатели на грани гибели во тьме. Сабина оказалась зараженной этой паникой, прозрачная дымка из драгоценного камня, дрожащая в ожидании того, что ее вот-вот засосет притаившийся циклон.
Только позднее она обратила внимание на изящно выточенное лицо, маленький нос, губы, вылепленные с нежностью, не имеющие отношения к глубокой взволнованности глаз, рот очень молодого мужчины, чистый рисунок лица, еще не порабощенного чувствами. Эти чувства, до сих пор ему не знакомые, еще не разъели его тело. Движения его были свободны и проворны, движения подростка, беспокойные и легкие. Весь жар заключался в одном только взгляде.
Он ехал на своем велосипеде так, словно это был гоночный автомобиль или самолет. Он свалился на нее, как будто не видел деревьев, машин, людей и почти проглядел сигнал остановиться.
Чтобы стряхнуть с себя оцепенение, в которое ее повергли его глаза, она попыталась уменьшить их силу, думая: «Просто красивые глаза, просто страстные глаза, у юношей редко встречаются такие страстные глаза, просто они живее, чем у других». Но не успела она сказать это про себя, чтобы развеять чары, как еще более глубокий инстинкт добавил: «Он видел нечто, чего не видели другие юноши».
Красный свет сменился зеленым; он яростно нажал на педали, так прытко, что у нее не оказалось времени, для отступления на обочину, а потом так же резко остановился и спросил, как проехать на побережье, спросил запыхавшимся голосом, словно сбившимся с ритма. Голос соответствовал взгляду, чего нельзя было сказать о загорелой гладкой коже.
Тон, которым он спросил дорогу, был таким, словно побережье это убежище, к которому он мчится от серьезной опасности.
Он не был красивее других юношей, которых ей довелось здесь повидать, однако глаза его врезались в память и возбуждали в Сабине возмущение против этого места. С горькой иронией она вспомнила руины, которые видела в Гватемале, и то, как один американец заметил:
— Терпеть не могу развалины, ненавижу обветшание, могилы.
Однако этот новый городок на побережье был бесконечно более статичным и разрушенным, нежели древние руины. Облака монотонности, единообразия, висящие над новыми опрятными особняками, безупречными лужайками, не знающей пыли садовой мебелью. Мужчины и женщины на пляже, все одного размера, лишенные магнетизма, который бы привлек их друг к другу, зомби цивилизации, в элегантных одеждах и с мертвыми взглядами.