— О нет, проститутки очень осторожны и освещают коль в мечети.
Тут все рассмеялись. Мамбо, стоявший поблизости, Джей и двое посетителей, сидевших за соседним столиком, придвинули стулья, чтобы послушать Сабину. Сабина не смеялась; ее захватило другое воспоминание о Марокко; Джей видел образы, проходившие перед ее взором, как подвергаемый цензуре фильм. Он знал, что она занята уничтожением прочих историй, которые уже была готова рассказать; возможно, она даже сожалела об истории про баню, и теперь все, что она наговорила, было как будто записано на огромной доске, а она взяла губку и все стерла, добавив:
— На самом деле ничего такого со мной не происходило.
И прежде чем ее успели спросить: «То есть, вы что, никогда и не были в Марокко?», она стала продолжать путать нити, говоря, что эту историю она где-то вычитала или услышала в каком-то баре, и, стерев из умов слушателей все факты, которые можно было бы списать прямо на ее личную ответственность, она начала новую историю…
Лица и фигуры ее персонажей оказывались выписанными лишь наполовину, и когда Джей начал реконструировать фрагменты, рассказывая о человеке, который полировал стекло самодельного телескопа, она не хотела слишком вдаваться в подробности, опасаясь, как бы Джей не узнал Филипа, знакомого ему по Вене и в шутку прозванного всеми в Париже «Вена-какой-она-была-до войны». Когда Сабина вклинилась между другими лицами и фигурами, как это случается во сне, и когда Джей с трудом пришел к выводу, что она говорит о Филипе (теперь он был уверен в том, что она находилась с ним в любовной связи), выяснилось, что она рассказывает уже вовсе не о человеке, полирующим стекло телескопа под зонтом, свешивающимся с потолка, а о женщине, которая продолжала играть на арфе во время концерта в Мехико, когда разразилась революция. Кто-то выстрелил по лампам в концертном зале, и она почувствовала, что если не перестанет играть, то предотвратит панику, и поскольку Джей знал, что это история о Лилиан, что речь шла не об арфистке, а о пианистке, и играть продолжала Лилиан, Сабина осознала, что не хочет напоминать о ней Джею, так как это могло причинить ему боль. Воспоминание о том, как она его бросила, было до некоторой степени воспоминанием о событии, за которое Сабина, соблазнившая Джея в Париже, была отчасти ответственна, и потому она поспешно сменила тему, так что теперь уже Джей невольно подумал, не ослышался ли он, или, может, он все-таки перебрал лишнего и вообразил себе, будто она говорит о Лилиан, потому что на самом деле в этот момент она рассказывала о юноше, авиаторе, которому посоветовали не смотреть в глаза покойникам.
Джей был не в состоянии следить за последовательностью людей, которых она любила, ненавидела, от которых бежала, равно как не мог удерживать в памяти собственную внешность, когда она говорила: «В то время я была блондинкой и носила короткую стрижку» «Это произошло до того, как я вышла замуж, мне было всего девятнадцать» (а однажды она сказала ему, что вышла замуж в восемнадцать). Невозможно было понять, кому она изменила, кого забыла, за кого вышла замуж, кого бросила, к кому пристала. Это словно было ее профессией. Когда он впервые приступил к ней с расспросами, она сразу же ответила:
— Я актриса.
Однако как он на нее ни давил, ему так и не удалось выяснить, в каком спектакле она сыграла, успешно или провалилась, или она просто (как он решил позднее) хочет быть актрисой, но никогда не работала достаточно упорно и серьезно, так как делает это сейчас, меняя облик с такой быстротой, что это напоминает Джею калейдоскоп.
Он попытался ухватиться за повторения в ее речи некоторых слов, думая, что они могут быть использованы как ключ, однако если слова «актриса», «чудесный», «путешествие», «странствие», «отношения», и возникали часто, было по-прежнему невозможно определить, употребляет ли она их в буквальном значении или символически, поскольку для нее они звучали одинаково. Однажды он услышал, как она говорит:
— Когда тебе причиняют боль, ты пускаешься в странствие подальше от места ранения.
Он исследовал значение сказанного и выяснил, что она имеет в виду те изменения, которым подверглись пятьдесят кварталов в центре Нью-Йорка.
Она была подвержена страсти исповедоваться, которая заставляла ее слегка приподнимать вуаль, один лишь только уголок, а потом пугаться, если кто-то прислушивался чересчур внимательно, особенно Джей, которому она не доверяла и который, как она знала, находит правду только в ощущении обнаженности пороков, слабостей и недостатков.
Стоило Джею слишком навострить уши, как она брала гигантскую губку и стирала все сказанное полным его отрицанием, будто эта путаница сама по себе была предохранительным покровом.