Она вспомнила, как кто-то спросил Джея:
— Меня могут признать, если я покажу доказательство моего вкуса?
— Этого недостаточно, — ответил Джей. — Есть ли у вас одновременно с этим желание стать изгоем? Или козлом отпущения? Потому что мы — отъявленные изгои, ибо живем так, как другие живут только по ночам во сне, ибо исповедуемся открыто в том, что другие открывают только врачам после того, как им пообещают сохранение профессиональной тайны. Кроме того, нам вечно недоплачивают: люди чувствуют, что мы влюблены в свою работу, а зачем платить человеку за то, что он и так обожает делать?
Были в этом мире и свои преступники. Гангстеры в мире искусства, производившие на свет разъедающие все и вся произведения, рожденные от ненависти, гангстеры, убивающие и отравляющие своим искусством. Ведь можно убить и картиной, и книгой.
Была ли Сабина одной из них? Что она разрушила?
Она вошла в Ночной Клуб Мамбо. Искусственные пальмы казались не такими зелеными, барабаны — не такими яростными. Пол, двери, стены слегка покосились от возраста.
В то же мгновение подъехала Джуна, из-под дождевика у нее выглядывало черное репетиционное трико, волосы были перехвачены лентой, как у школьницы.
Когда подобные чудесные явления и уходы происходят в балете, когда танцоры исчезают за колоннами или в густых холмах теней, никто не требует у них паспорта или удостоверения личности. Джуна появилась, как настоящая танцовщица, ступая так же естественно, благодаря работе у балетного станка, находившегося несколькими этажами выше ночного клуба, как в свое время в Париже, когда она училась вместе с балетными танцорами из Оперы. При виде ее Сабина не удивилась. Однако в памяти ее осталось не столько хореографическое мастерство Джуны, ее гладкие напряженные ноги танцовщицы, сколько умение сострадать, будто она каждый день упражнялась у невидимого станка боли, развивая и понимание, и тело.
Джуна знала, кто украл, кто предал, что украдено и что предано. Сабина могла теперь перестать падать — падать со всех этих раскаленных трапеций, со всех этих лестниц, ведущих в пламя.
Они все были братьями и сестрами, двигаясь на вращающихся сценах подсознательного, никогда преднамеренно не вводя других в заблуждение так, как себя, захваченные балетом ошибок и воплощений, однако Джуна умела делать различия между иллюзией, жизнью и любовью. Она могла обнаружить тень преступника, которого другим не удавалось привлечь к суду. Она опознавала его.
Теперь Сабине требовалось только ждать.
Барабаны умолкли, словно их заглушили несколько лесов запутанной, непроходимой растительности. Волнение Сабины уже не стучало у нее в висках и сделало ее глухой к внешним звукам. Ритм возродился в ее крови, а руки спокойно лежали на коленях.
Ожидая, когда освободится Джуна, она думала о детекторе лжи, следившем за ее поступками. Он снова сидел в кафе, один, и делал пометки в записной книжке. Она мысленно приготовилась к интервью.
Она наклонилась и окликнула его:
— Как дела? Арестовывать меня пришли?
Он закрыл записную книжку, подошел к ее столику и сел рядом. Она сказала: «Я знала, что это случится, но не так быстро. Присаживайтесь. Я точно знаю, что вы обо мне думаете. Вы говорите себе: передо мной отъявленная мошенница, международный шпион в доме любви. (Или мне следует уточнить: в доме многих Любовей?) Должна сразу вас предупредить, чтобы вы обращались со мной поделикатнее: я покрыта пленкой радужности, которую так же легко стряхнуть, как пыльцу цветка, и, хотя я совсем не против ареста, если вы будете обращаться со мной грубо, то лишитесь многих доказательств. Я не хочу, чтобы вы портили этот тонкий покров изумительной расцветки, сотканный из моих иллюзий, которые не сумел воспроизвести ни один художник. Странно, не правда ли, что ни один химикат не придаст человеческим существам радужности, которую им дарят иллюзии? Дайте-ка мне вашу шляпу. Вы выглядите таким официальным и стесненным! Итак, вы наконец-то выследили мои воплощения! Но вот только осознаете ли вы ту смелость, ту наглость, которую требует моя профессия? Лишь очень немногие люди оказываются достаточно одаренными для нее. У меня было призвание. Оно проявилось очень рано в моей способности заблуждаться. Я могла назвать задний дворик садом, арендуемую квартиру — домом, а если я приходила домой слишком поздно, то для того чтобы избежать упреков, придумывала и моментально создавала такие захватывающие помехи и приключения, что у моих родителей уходило несколько минут на то, чтобы развеять чары и вернуться в реальность. Я могла перейти из моего обычного „я“ или из моей повседневной жизни во множество „я“ и жизней, не привлекая при этом внимания. Я хочу сказать, что, как вам это ни покажется странным, первое преступление я совершила против самой себя. Тогда я была развратительницей малолеток, и этой малолеткой оказалась я сама. Развращала же я то, что называется „правдой ради более замечательного мира“. Я всегда могла подтасовывать факты. Меня никогда в этом не уличали: это касалось только меня. Мои родители были недостаточно умны, чтобы понять, что подобные фокусы с фактами могут создать великого художника, по крайней мере, великую актрису. Они били меня, стряхивая пыль заблуждений. Однако самое странное заключалось в том, что чем больше отец меня колотил, тем обильнее эта пыль собиралась вновь, причем то была не серая или коричневая пыль, какой она попадается нам ежедневно: это была пыль, известная авантюристам как „золото дурака“. Дайте-ка мне ваш плащ. Как исследователю, вам, должно быть, интересно узнать, что, защищая себя, я обвиняю авторов сказок. Не голод, не жестокость родителей, а эти басни, уверяющие, что, заснув в снегу, никогда не подхватишь воспаление легких, что хлеб никогда не черствеет, что деревья зацветают независимо от времени года, что драконов можно убить смелостью, что стоит только очень сильно захотеть, и желание тотчас же исполнится. Отважное желание, говорилось в сказках, гораздо действеннее труда. Дым из лампы Алладина был моей первой дымовой завесой, а ложь, заученная из сказок, первым вероломством. Скажем так: я извратила наклонности — я верила всему, о чем читала».