В ожидании ласки Пьер по-кошачьи вытягивал руку. Иногда он запрокидывал голову и закрывал глаза, а она осыпала его поцелуями, которые предшествовали чему-то еще более яростному. Не будучи более в состоянии довольствоваться ее шелковистыми прикосновениями, он открывал глаза и тянулся к ней ртом. Она жадно целовала его губы, как будто то был плод самой жизни.
Когда каждый волосок и каждая пора их тел воспламенялись страстью, они сжимали друг друга в яростных объятиях. Иногда у нее потрескивали кости, когда он приподнимал ей ноги и клал их себе на плечи. Она слышала их поцелуи, когда губы и языки становились влажными, как дождевые капли, а рты казались теплыми, сочными плодами, сминающимися и растворяющимися. Он слышал издаваемый ею странный, приглушено поющий звук, словно то пела в экстазе экзотическая птица, а она слышала его дыхание, которое становилось все тяжелее по мере того, как в нем росло возбуждение.
В конце концов он начинал дышать, как бык, злобно несущийся вперед, чтобы пронзить тореадора. Но то было пронзание без боли, оно приподнимало ее над постелью, поднимало в воздух ее влагалище, как будто он намеревался пронзать ее тело до тех пор, пока не образуется рана, рана экстаза и страсти, спазмом проносящейся по телу и заставляющей ее со стоном съеживаться, ее, жертву всепобеждающего возбуждения, блаженного беспамятства, которое не могло бы вызвать ни одно лекарство и которое ведомо только двум телам и двум душам, безудержно любящим друг друга.
Пьер, уже в брюках, сидел на краю постели и застегивал ремень. Элена тоже уже успела надеть платье, но по-прежнему обнимала возлюбленного. Он показал ей свой ремень, и она села, чтобы лучше его видеть. Когда-то это был толстый кожаный ремень с серебряной пряжкой. Теперь же он был настолько стерт, что, казалось, вот-вот развалится. Края растрепались, а в том месте, где крепилась пряжка, кожа стала тонкой, как материя.
— Ремень никуда не годен, и это очень жалко, потому что он верой и правдой прослужил мне десять лет, — сказал Пьер и задумчиво посмотрел на него.
Глядя на Пьера, сидящего с расстегнутым ремнем, Элена вспомнила мгновение, предшествующее тому, когда он расстегивался и снимал брюки. Пьер никогда не расстегивал брюк, пока ласка или тесное объятие не возбуждало его настолько, что члену становилось больно под ними.
Перед тем, как он расстегивал брюки и извлекал член, давая ей возможность прикоснуться к нему, всегда возникало секундное напряжение. Несколько раз он позволял ей самой доставать член. Если ей не удавалось достаточно быстро справиться с подштанниками, он делал это сам. Звук расстегивающегося ремня действовал на нее. Для нее это было эротическим мгновением, как для него — когда она снимала трусики или подвязки.
Хотя за минуту до этого ей удалось кончить, она снова возбудилась. Ей захотелось опять расстегнуть пряжку, спустить брюки до пола и прижаться к члену. Появляясь из-под брюк, он всегда указывал на нее, словно моментально узнавал.
Внезапно ей стало больно от сознания того, что ремень так состарился. Она представила себе, как Пьер расстегивает его перед другими женщинами в других местах.
Эта картина крутилась у нее в мозгу, переполняя Элену безнадежной ревностью, и ей захотелось крикнуть: «Да выбрось ты его! По крайней мере перестань его надевать, когда мы вместе. Я подарю тебе другой».
Казалось, он испытывает к ремню те же чувства, что и к своему прошлому, от которого никак не может освободиться. Для Элены ремень символизировал поступки, совершенные Пьером раньше. Она спрашивала себя, не так ли точно обстоит дело и с ласками.
В течение последующих нескольких недель она кончала каждый раз, почти теряя сознание в объятиях Пьера, а однажды даже расплакалась, так велико было ее чувство. Потом она стала подмечать изменения, происходившие в его настроении. Она не задавала ему вопросов, но истолковывала его озабоченное состояние по-своему. Он думал о той политической деятельности, которую забросил ради нее. Быть может, бездействие как раз-таки и мучило его. Ни один мужчина в отличие от женщины не способен жить исключительно ради любви, делать ее содержанием своей жизни и каждый день служить только ей.
Элена же вполне могла жить исключительно ради него и ничего более. Собственно, так и происходило.
Остальное время — когда она не была рядом с ним — Элена воспринимала не совсем отчетливо. Она уносилась куда-то далеко и вновь приходила в себя только у него дома. Когда она занималась еще какими-нибудь повседневными делами, ее мысли о нем путались. Лежа одна в своей постели, она вспоминала выражение его лица, смешинки в уголках глаз, упрямый подбородок, сверкающие зубы и форму губ, когда он выражал страсть словами.