— Я сейчас выйду.
Через минуту Шемадуров вернулся озабоченный.
— Объявлена мобилизация… Берут всех запасных гвардейского корпуса.
Вера побледнела и растерянным взглядом своих васильковых глаз смотрела на Сергея…
К вечеру шло. Жиденькие ветлы бросали перебегающие тени на серое полотнище узкого ровного шоссе. По обеим сторонам тянулись аккуратно содержимые, чистенькие поля, обнесенные проволочною изгородью. Что-то нерусское было и в самом пейзаже, и в дальнем городке с неуютно торчащими домами, острыми линиями вонзившейся в небеса кирхи и фабричными трубами, которые не дымили, хотя день был не праздничный, а вечер — не поздний.
По шоссе коротким галопом ехали два всадника в защитных фуражках и в таких же рубахах. Офицер и солдат.
Красивый, смуглый поручик великолепно сидел на мощном породистом гунтере. У солдата, черноусого и плотного, — за плечами винтовка.
Всадники ехали рядом, стремя в стремя.
— Колбасюк, я думаю, их пехота окопалась под городом.
— Оце и я-ж так думаю, ваше благородие, через то, що позыция для этих злодиев дуже выгодная.
— Во всяком случае, надо их нащупать. Обстреляют — черт с ними, — назад ускачем!..
— А хиба ж вони умиют стрелять, ваше благородие?
Унтер-офицер Колбасюк, сверхсрочный, служил уже шестой год в полку, считался отличным солдатом, лихим наездником, но по-русски так и не научился говорить. Все, начиная с вахмистра и кончая полковым командиром, прощали бравому унтеру его хохлацкую "мову". Колбасюк дан был в помощь Дорожинскому для разведки.
С восторгом поехал Сергей на войну. Даже любовь к невесте не могла поколебать рвущегося вперед желания. Единственно, чего он боялся, — что их полк могут не послать. Но сразу двинули почти весь гвардейский корпус, и спешно вернувшийся в Петроград из шемадуровского имения Сергей на пятые сутки уже был послан в разведку. Его Роб-Рой, на котором он минувшим Великим постом выиграл в Михайловском манеже несколько призов, стучал копытами по неприятельскому шоссе на неприятельской территории… Положительно — сказка!..
До чего быстрая смена впечатлений! Давно ли он прощался с Верой в сумерках липовой аллеи, и она плакала, и он пил вместе с поцелуями ее теплые, чистые слезы?
Она, этот полуребенок, с какой-то материнскою важностью дала ему свой образок на тоненькой цепочке… Ее маленький портрет вместе с ее последним письмом здесь близко, на самой груди, в бумажнике внутреннего кармана походной рубахи…
Затем — Петроград, суета спешных сборов, ликование товарищей, ехавших "бить немца", как на давно желанный пир. Вереница вагонов, нагрузка лошадей, так здорово и приятно пахнувших… И вот, по бокам тощие, косо освещаемые вечерним солнцем прусские ветлы и рядом с ним скачет Колбасюк. Хорошо, бодро, а сколько впереди еще лучших, захватывающих мгновений!..
— Ваше благородие, що там такэ на шоси, мабуть, конники?..
Дорожинский прицелился в даль из черного тяжелого бинокля.
— Ого, да это — немецкий разъезд навстречу! Пять всадников. Что ж, Колбасюк, рубнем? — загорелся вдруг весь Дорожинский.
У него было такое презрение к неприятельской коннице, презрение, основанное на свежих, вчерашних стычках, что уходить двоим от пятерых он счел бы малодушным и стыдным.
Колбасюк молча, сняв с плеча винтовку, держал ее наизготове.
Все уменьшалось расстояние. Уже простым глазом нетрудно было различить гусарские венгерки прусских кавалеристов. Они остановились, сдерживая коней, торопливо отстегивая свои притороченные к седлу карабины. Колбасюк выстрелил на галопе — и сейчас же один гусар откинулся навзничь.
Немцы дали залп, еще и еще, и, повернув коней, бросились наутек.
Охваченный охотницкой горячкой, Дорожинский, не замечая, не чувствуя обожженного левого плеча своего, шпорил изо всех сил Роб-Роя.
— Ходу, Колбасюк, ходу! Мы их искрошим!..
Вихрем летели они с обнаженными шашками. Быстро нагоняли четырех всадников. Уж совсем близко их с белыми шнурами черные спины.
Колбасюк налетел и хватил ближайшего гусара по цветной фуражке. Тот кубарем свалился с разрубленным черепом.
Сергей коротким, но страшным взмахом, глубоко разрубив плечо, спешил второго гусара. И уже занесся на третьего, но в этот самый момент шашка выскользнула из разжавшихся пальцев, и, почувствовав новый обжог, на этот раз в груди, Сергей потерял самого себя. Горячие, желтые, оранжевые и красные круги помутили все перед глазами и стало темнотемно…
Вот что произошло: навстречу улепетывающим "гусарам смерти" шел на рысях новый разъезд их же эскадрона, человек в двенадцать и с офицером. Они спешились и открыли огонь метрах в пятистах. Солдаты заикнулись было, что так можно попасть в своих, но бритый офицер-блондин в меховой шапке с белым черепом, скрипнув зубами, пообещал размозжить череп тому, кто пикнет хоть слово. Вырвав у ближайшего гусара винтовку, он сам начал стрелять.
Колбасюк — не в добрый час пуля угодила ему в лоб — грузным мешком упал с лошади, такой же монументальной, как и он сам.
Сергею трудно было открыть глаза, физически трудно, — такая слабость овладела им и от потери крови, и от падения на камни. Еще в каком-то дремотном полузабытьи он слышал вокруг себя немецкую речь, звон шпор, бряцанье палашей.
Неужели начало конца?.. И — так скоро?.. Неужели?.. Он даже не успел войти во вкус. Это первое боевое крещение было такое искрометное, — да и было ли оно вообще?..
Увы, было: рубаха слиплась от крови, плечо словно чужое, в груди жжет невыносимо и хочется, мучительно хочется пить… Ведь ему двадцать второй год… Все впереди… Вся жизнь! Сколько еще радостей! Неужели ничего не будет? Ни тихих восторгов липовой аллеи, ни Веры, ни Петрограда, — ничего!.. Вот и Колбасюк… Сергей не видит его, но чувствует где-то близко большое тело этого здоровенного, краснощекого солдата… Он был минуту назад и краснолицым, и здоровым, а теперь… Дорожинский вспомнил пригнувшиеся в бегстве черные спины, расшитые белыми шнурами, вспомнил свой удар, — как глубоко вошла в плечо шашка! Ротмистр Попов похвалил бы за такую "рубку", а ведь он строго "цукал" пажей…
Сергей открыл глаза…
Над ним, опираясь на палаш, стоял щеголеватый гусарский офицер в меховой шапке, бритый блондин, надушенный чем-то сладковатым… В холодеющем, уже совсем вечернем воздухе, этот запах был особенно острый и пряный. Какие тусклые, ледяные глаза. Сергей, кажется, видел их, но где и когда? И эти тронутые кармином губы?..
Господи… "сорок восемь часов"… Гумберг! Сергей даже приподнялся на локте, но сейчас же, стиснув зубы, упал, — такой адской болью заныло плечо.
"Гусар смерти" узнал его в свою очередь и сухо, чисто по-прусски, ткнув подбородком в расшитый серебром воротник своей венгерки, отдал честь.
— Если не ошибаюсь, господин Дорожинский? — спросил он по-немецки, хотя год назад в Петрограде их разговорным языком был преимущественно французский.
— Да, это — я, как видите, — пробовал Сергей улыбнуться. — Вот при каких условиях встретились…
К раненому подвигались с угрозой и бранью немецкие солдаты. Лица — зверские. Слышалось:
— А, проклятый русский, попался!
— Барон, защитите меня от ваших людей, я не могу шевельнуться, истекаю кровью… Если б перевязку? Ах, как я страдаю, все горит… пить!..
— Вы не будете мучиться, — значительно сказал Гумберг с жестокой улыбкой. — Я облегчу ваши страдания.
Гусары напирали все ближе и ближе с грубыми, непристойными ругательствами, и один уже занес над головою Сергея приклад своего карабина, но получил удар кулаком в подбородок.
Гумберг повторил удар и с искаженным лицом, сделавшим его сразу некрасивым, взвизгнул:
— Все прочь!
Гусары нехотя повиновались, отошли к своим лошадям.
Гумберг повторил:
— Я облегчу ваши страдания…