Очнулся он в каком-то сарае, на подстилочной соломе. Голова кое-как перевязана была тряпками. Это сделали немцы. И не человечности ради — какая уж тут человечность! — а потому, что пленника приказано было доставить "живьем" к начальнику дивизии.
Старого африканца томила жажда. Он забарабанил в дверь. К нему вошли двое часовых, держа наперевес винтовки с плоскими, зазубренными штыками. Он попросил воды. Немцы погрозили ему прикладами, расхохотались в лицо, дыхнув пивом, ушли и заперли двери.
Троссэ не тешил себя розовыми надеждами. Его час пробил. Ни на спасенье, ни на бегство рассчитывать нечего. Его слишком ревниво стерегут. Он был спокоен. Не продешевил себя, Он один отправил на тот свет больше тридцати пруссаков, отбил денежный ящик с восьмьюстами тысяч марок… А сколько вреда нанес он своими разведками?..
Габриэль Троссэ был спокоен в своем полутемном сарае. Спокоен, несмотря на голод и адское желание пить.
В древнем бернардинском монастыре квартировал дивизионный со своим штабом. Военно-полевой суд, вернее, комедию суда устроили — день был солнечный, теплый, — на вымощенном гранитными плитами монастырском дворе. Квадратный, с мраморным колодцем посредине двор окаймлен был с четырех сторон портиками, с колоннами. Давно ли под этими портиками беззвучно скользили бородатые фигуры в коричневых сюртуках? Теперь по гладким, веками отполированным плитам стучали сапогами прусские солдаты.
Вынесли стол, покрыли его синим сукном, поставили чернильницу. Из монастырских покоев, сопровождаемый офицерами, вышел дивизионный, высокий, худой и прямой генерал в каске и с подстриженными, свинцово-седыми баками, — в виде вопросительных знаков тянулись они от висков к углам сухих губ. Громадный ульмский дог — дивизионный всюду таскал его за собою в подражание Бисмарку — резвясь прыгал передними лапами на грудь своему хозяину, обильно выстеганную ватою грудь синего форменного сюртука с орденами.
Двое часовых, уланы с обнаженными палашами, подвели к столу пленника с обвязанной головой.
Начался допрос, хотя и без допроса господа судьи отлично знали, с кем имеют дело и кто перед ними. Генерал и офицеры с полным ненависти любопытством разглядывали Троссэ.
Пленник не слышал вопросов и не отвечал на них. Он видел перед собою одного человека и на нем сосредоточил все свое внимание. Этот человек — генерал, в одной руке державший карандаш, другой ласкавший чудовищную голову своего "бисмарковского" дога.
И молнией обожгло всего пленника… Это барон Траубенберг, тридцать семь лет назад его, Габриэля Троссэ, ударивший по лицу!.. Он, конечно же он!.. Разве могут быть такие глаза у другого?
И спружинившись, как тигр, — никто и опомниться не успел, — бросившись на стол, изо всей силы закатил генералу пощечину. Монокль выскочил из глаза, и сам барон Траубенберг, вместе со стулом, опрокинулся навзничь.
Монастырский двор опустел. Меланхолически кружился в воздухе увядший лист, бог весть откуда залетевший… А в углу двора, у колонны червонила на каменных плитах густая лужа крови. Ульмский дог подошел, понюхал и, высунув шаршавый и влажный язык свой, стал жадно лизать кровь… благородную французскую кровь старого африканского солдата Габриэля Троссэ.
"САМЫЙ АРИСТОКРАТИЧЕСКИМ ПОЛК"
На винокуренном заводе съехались становой пристав Плисский и помощник акцизного надзирателя барон Келлерман.
Покойный муж Анны Николаевны, прожив имение в Каменец-Подольской губернии, купил новое уже на Волыни — Чарностав, бывшую усадьбу сначала разорившихся, а потом уже и вымерших графов Доморадских.
Супругам очень нравился этот старинный фасад с колоннами. Однако, несмотря на монументальность не нынешней кладки, — палац пришел в запустение. Облупились колонны, в некоторых залах проваливался пол, и опасно было ходить. Ласточки с безбоязненной смелостью, как домой, упруго и быстро влетали в разбитое слуховое окно, полукругом зиявшее в треугольнике главного портика, и, покружившись в голых и неуютных комнатах, — прочь, назад, скорей к теплу и солнцу.
Графский палац превращен был в винокуренный завод, а поодаль, на громадном, густо поросшем травою дворе, в одно лето вырос белый двухэтажный дом с электричеством, весь в прямых линиях и гладких ровных площадях, по типу барских дач Крестовского и Каменного островов.
Ловицкий умер, отравившись рыбой в одном из петроградских ресторанов. Анна Николаевна осталась двадцатишестилетней вдовой.
Она вся была из противоречий, вся лишь одно минутное настроение. Порою красавица, иногда же — только хорошенькая. Зависело от пустяков, расположения духа, перемены прически.
Кирпично-красный, весь заросший бородою и в золотых очках становой, поцеловав маленькую ручку, бледную и теплую, отчеканил хрипло:
— Мы к вам по долгу службы, глубокоуважаемая Анна Николаевна…
— И по весьма неприятному, — с церемонноучтивым поклоном добавил помощник надзирателя, щеголь в белом кителе и в форменных панталонах бутылочного цвета с синим кантом.
— А что такое? — лениво и без всякого любопытства спросила помещица.
Становой откашлялся, словно готовясь произнести речь, да он и произнес ее:
— Глубокоуважаемая Анна Николаевна, мы — накануне великих событий… Время, переживаемое нами, — весьма серьезное время. Объявлена мобилизация, вся армия, весь народ встает на защиту святого славянского дела… Опыт японской войны показал, что алкоголь — дурной советчик и друг русскому воину. Я не знаю, известно ли вам, что все винные лавки закрыты, продажа спиртных напитков в буфетах вокзалов, трактирах и гостиницах приостановлена… Итак, мы уполномочены уничтожить весь запас спирта на вашем заводе, то есть попросту вылить его, ибо этим, во-первых, мы пресекаем самую возможность пользоваться местному населению, а во-вторых, ввиду возможности неприятельского нашествия, что в силу близости границы…
— Так вы бы и начали с этого… Вам предписали вылить спирт, ну и выливайте!
И Плисский, и даже корректный и считавший хорошим тоном ничему не удивляться барон, оба опешили, удивленные таким бескорыстием. Ведь спирту в подвалах, на худой конец, — тысячи на две!
— Когда прикажете приступить к исполнению сей печальной необходимости?
Барон Келлерман язвительно и с явным оттенком презрения улыбался своими тонкими, слишком сухо и определенно очерченными губами. Да и весь он был сухой и определенный, несмотря на свой румянец. Носил густые и короткие баки, посредине пробритые. Ловицкая, со своей подчас резкой прямотою избалованной женщины, которой все сойдет, от поклонников в особенности, а все ее окружавшие мужчины были ее поклонниками, — однажды сказала:
— Знаете, у вас удивительно характерное лицо.
Акцизный чиновник насторожился, по самовлюбленности натуры своей ожидая что-нибудь лестное. Но вторая половина фразы уже менее понравилась ему.
— Да, характерное… Я не могу вообразить более удачного грима для молодого карьериста-чиновника.
Анна Николаевна любила пикироваться с Гуго Рудольфовичем. Он раздражал ее своею влюбленностью, искренней или кажущейся — не все ли равно?
— Нельзя ли меня избавить от этой церемонии, там ведь у вас и Франц Алексеевич, и Янкель Духовный, пусть они…
— Необходимо ваше присутствие.
Вся в белом, Анна Николаевна походила на девушку — такой моложавостью веяло и от фигуры ее, тонкой и гибкой, и от нежного лица с темными глазами, блеск которых был удивительно мягкий. Анна Николаевна шла через обширный двор, как луг, поросший травою. За нею становой и барон, а за ними — белокурая и свеженькая горничная Стася.
Вот и завод, угрюмый, с облупившейся штукатуркой, давно немытыми окнами, с печатью запустения во всем, и, несмотря на это, или, вернее, именно потому, величавый, весь в минувшем, поэтический, грустный. Когда-то вся магнатская Волынь съезжалась под этими портиками на пиры и банкеты, тянувшиеся неделями. На хорах гремел свой оркестр, и в большом зале до упаду отплясывали красиво и с огненной лихостью, как только умеют поляки, "бялего мазура".