И умолк, подбоченившись. Сейчас он уже не был подобострастным. Какой смысл заискивать перед тем, кого через несколько часов могут повесить и от кого не будет уже никакой пользы?
Карикозов ожидал, что пан Руммель испугается, задрожит. Но пан Руммель был спокоен, может быть, даже слишком спокоен. Это повергло фельдшера сначала в недоумение, а потом в чувство какой-то злобы.
Он высказал вслух затаенную мысль:
— Вот Карикозов какой! Кто тебе предупрежденье дал? Карикозов. Кто жизнь спасал? Карикозов. А что с этого Карикозов будет имел? Карикозов остается без работа и без деньги.
Улыбнувшись, пан Руммель в тон ответил ему:
— Карикозов не останется без работы и без денег. Видите это железное кольцо? К вам с этим кольцом подойдет человек, и вы будете работать с ним, как работали со мной.
— А сейчас? — перебил фельдшер, изнемогая от жадности.
— А сейчас это! — и, дав ему две пятисотрублевки, пан Руммель прибавил: — Уходите! Мы еще встретимся!
Дам неохотно пускали на фронт, если это не были сестры милосердия. Командующие армиями и те почти не разрешали своим жёнам погостить у себя в штабе. Генерал Брусилов за все время войны так и не пустил свою жену не только к себе в штаб, но и в расположение своего фронта.
Ларе не удалось бы попасть в Дикую дивизию, если бы не два обстоятельства. Первое — следуя мудрому совету Юрочки Федосеева, она привезла несколько ящиков с подарками. Второе же, главнее всех подарков, — Михаил Александрович знал не только самое Лару, но знал и брата ее покойного мужа, и ее собственного брата, Сергея Фручера.
Константин Алаев — сослуживец Михаила по синим кирасирам, Фручера же — сослуживец по гвардейской артиллерии. Когда, обвенчавшись с Натальей Брасовой, великий князь жил перед войной в полуопале-полуизгнании в Ницце, Сергей Фручера каждую неделю посылал ему из Петербурга солдатский ржаной хлеб и несколько фунтов гречневой крупы. На чужбине Михаилу, с его простыми здоровыми вкусами, так не хватало черного хлеба и гречневой каши. С милой, застенчивой улыбкой он вспоминал все это, принимая Лару у себя. Он до того растроган был охватившими воспоминаниями — даже проявил несвойственную ему твердость, когда Юзефович заявил, что следовало бы попросить барыню о немедленном возвращении в Петербург и что здесь ей не место.
— Нет, Яков Давыдович, пусть она поживет несколько дней. Тем более что она ведь привезла нашим всадникам гостинцы.
— Но, ваше высочество, штаб армии категорически запретил появление на фронте частных лиц.
— Это запрещение не может касаться моих гостей, — последовало возражение, и это "моих гостей" было произнесено так и с таким ударением, что много себе позволявший, властный начальник штаба умолк. И уже совсем прикусил язык, вспомнив, что со дня на день приедет его жена. А перед ней он пасовал, и это маленькое, бледное существо держало в руках темпераментного, резкого татарина-мужа.
Лара осталась. Ей реквизировали комнату в гостинице. Показать ей все, что можно было показать, высочайше поручено было командиру Черкесского полка князю Александру Чавчавадзе. Наилучший выбор. Чавчавадзе был очень светский и любезный человек, и в походной обстановке державшийся, как в салоне.
В дни затишья он обладал искусством делать жизнь удобной, веселой и приятной. В Черкесском полку был хор трубачей, едва ли не единственный в дивизии. Все остальные полки пробавлялись зурначами. Но и у Саши Чавчавадзе были зурначи, опять-таки лучшие.
После Петербурга все было здесь для Лары так ново и ярко. Эти обеды под открытым небом в тени вишневых садиков, обеды без тыловых пересудов и сплетен о царской семье, за последнее время отравивших своим ядом все петербургское общество.
Эти офицеры в черкесках, смотревшие в глаза смерти, совершавшие подвиги, и кто знает, что ждет их через несколько дней в этих же самых равнинах бегущего, живописного в капризных извилинах своих Днестра.
А эти ночи с яркими звездами и заревами где-то далеко пылающих деревень? Эти цветные ракеты австрийцев, чертящих зеленые и красные зигзаги на фоне темных глубоких небес?
Эта повседневная жизнь фанатически покорных судьбе туземцев. Эти острые пики, прислоненные к соломенным крышам низеньких халуп. Гортанная, непонятная речь смуглых всадников, запах лошадей и кожаных седел, запах и дым костров… Вечерняя молитва, когда, разостлав свои коврики, обратившись на восток, коленопреклоненные туземцы, качая головами и закрыв глаза, сосредоточенные до экстаза, шепчут слова Корана… Лара впитывала в себя все это и, сама не отдавая себе отчета, ощущала если и не перерождение, то во всяком случае какое-то освежающее обновление…
Эти мусульмане, ингуши и черкесы, не говорившие по-русски, учили Лару тому, чему ее не учили в Смольном институте. Учили любить Россию, такую необъятную, таинственную, сумевшую создать эти горские полки, разноплеменные, разноязычные. И они идут в бой за нее, за Россию, идут как на праздник, и так же празднично, без мук и сомнений умирают за нее.
И то, чего не сделали годы светской жизни в Петербурге и за границей, то удалось сделать нескольким дням в прифронтовой полосе. Под настроением бесед о войне и веры в победу, под настроением этих молившихся с заходом солнца воинственных горцев, под настроением большого и важного, с чем она так близко соприкоснулась и что совершается не только здесь, на маленьком участке, но и на фронте в тысячу верст, Лара углубилась в себя и сделала какую-то переоценку…
Повторяем, это не было перерождение. Не явилось вдруг желание подвига хотя бы сестры милосердия, отдавшейся целиком заботам о раненых, но явилось желание стать чище и лучше. И опять-таки, не путем аскетического удушения в себе женщины — это никому не нужно и прежде всего ей, Ларе, — а просто она увидела, что надо быть разборчивее, менее распущенной и не только отдаваться, увлекаясь, а то и совсем не увлекаясь, а полюбить, по-настоящему полюбить. Да, эти звездные ночи, эти буковые леса над застывшей холодной сталью сонного Днестра, эти зарева далеких, почти мистических пожаров — все это будило душу, сливаясь в один захватывающий порыв, и, с презрением к самой себе, она вспомнила свой последний роман с вылощенным, надушенным и лысым капитаном генерального штаба. Он "воевал" в Петербурге, окопавшись в своем кабинете под монументальной аркой, на Дворцовой площади. Он питал брезгливое отвращение к войне, к тому, что переживала Россия, и ко всему, что не было спокойным комфортом, узкоэгоистическим окружением его великолепной особы.
И потому, что этот капитан, вылощенный и ледяной, был ее последним "капризом", она вспомнила свое первое увлечение другим капитаном генерального штаба, высоким, с плебейским лицом и с тонкими аристократическими руками. У него были голые, без ресниц, какие-то белые глаза. И когда, много лет спустя, она вспоминала эти глаза, дрожь отвращения охватывала ее.
Окончив институт, она приехала на лето к отцу, губернатору в Юго-Западном крае. В этом городе служил капитан генерального штаба Нейер. Он имел репутацию опытного развратника. Вчерашняя институтка, гибкая, матовая, с миндалинами темных глаз, не могла не привлечь его благосклонного внимания. Рядом с нею губернские дамы, сердца коих он пожирал без остатка, показались ему вульгарными, и, кроме этого, Лара была еще невинна. Он влюбил ее в себя. Она бегала тайком к нему на холостяцкую квартиру и писала безумные письма.
Нейер холодно развращал ее, и так это продолжалось около двух месяцев. А потом приехал ревизовать губернию видный петербургский чиновник Алаев. Губерния оказалась далеко не в порядке, Алаев же оказался богатым человеком с отличной карьерой не только в настоящем, но и в будущем.
Алаев заметно увлекся губернаторской дочкой. Отец сказал ей:
— Если ты откажешь Алаеву, я погиб! Да и сам по себе Алаев завидная партия.