И ее чуть насмешливый взгляд был так выразителен, так говорящ, что он спросил:
— Что вы хотите сказать?
— Я только подумала, но если вас интересует, скажу. Вы задали весьма любопытный вопрос. Это вечное, оно всегда останется: взаимное непонимание. Мы, женщины, и вы, мужчины, говорим на разных языках. Вы обыкновенно начинаете с того, чем мы кончаем. Вы идете прямо к телу и очень редко через тело к душе, чаще всего ограничиваясь одним только обладанием. Мы же идем к телу через душу. Сначала любовь, а уже потом чувственное наслаждение и восторги, как следствие любви. Будем откровенны: вы желаете меня, но если бы я позволила себя взять — я не говорю отдалась бы — на другой, на третий день, по дороге в вашу дивизию, вы так же взяли бы в поезде первую попавшуюся женщину. Имейте мужество сознаться. И это вы, Тугарин, далеко не такой, как все. Что же сказать о всех?
— Пусть так! — согласился он с тем же вызовом, который за минуту был у нее. — Но тогда будем же до конца откровенны. Сказанное вами только что полно красоты и поэзии. Но вы-то, вы сами, всегда были верны этой красоте и поэзии?
— Нет, не всегда, должна покаяться, не всегда!
— Так почему же отгораживаетесь от меня барьером сложных чувств? Почему не смотрите на меня, как на тех, других?
— Потому, что вы сами не пожелали бы очутиться в роли тех, других, в сущности, унизительной роли. Тем я позволяла, к тем я снисходила. Порой из жалости, порой из вежливости. Порой это был каприз, вспышка… как тот…
— А я не подхожу ни под одну из этих рубрик? — спросил он с вымученной усмешкой.
— Ни под одну.
— Можно узнать, почему?
И его тон, и улыбка не понравились ей. Словно какая-то сетка мешала ему смотреть на нее, рябила и туманила взгляд.
Прислонившись к дереву и подняв голову, Лара почти надменно ответила:
— Ну вот, не хватало только еще, чтобы вы начали меня презирать. Будь с вами откровенной, с мужчиной, и разве можете вы оценить откровенность? Вы предпочитаете, чтобы вам лгали; хотя сами зачастую не верите в эту ложь. Дайте мне закончить, — повелительно пресекла она попытку перебить ее. — Я вам сейчас нарисую схему. Двое: женщина с таким же прошлым, как мое… а, может быть, с еще более богатым, и мужчина, подобный вам. Она желает его увлечь, он желает быть ее любовником. Если она, как я, вдова, она говорит, что безумно любила мужа и только его одного. Иногда, в виде исключения, допускается еще одно глубокое и сильное чувство. И это тешит вас, ваше мужское самолюбие. Вот, мол, какой я! Я разбудил в этой недоступной женщине то, чего не могли сделать другие. Милый Анатолий Васильевич, поверьте мне, как жестоко смеются эти женщины в душе или в откровенных беседах с подругами. Я не из их числа. Я не унизилась бы до такой комедии. Одно из двух: или я нравлюсь, какая есть, или совсем ничего не надо. Вот вам мой ответ. А теперь, — меняя позу выражение лица и звук голоса, молвила она, — теперь пойдем отсюда. Юрочка с компанией ждут нас завтракать. Мы не спеша пройдемся по Крещатику и… который час? Половина первого… к часу будем в "Континентале".
Оба всю дорогу молчали и тяготились этим молчанием, испытывая какую-то странную неловкость. На людях, в кабинете, где их поджидали друзья, им стало свободнее, легче. Захотелось говорить, говорить о пустяках, только бы не молчать.
Утром подъехали из дивизии еще трое: адъютант Ингушского полка поручик Баранов и поручик Светлов, известный писатель и балетоман, добровольно променявший свой редакторский кабинет в журнале "Нива" на боевую жизнь офицера Дикой дивизии.
Светлов, седой, с крупными чертами, говорил тихо и мягко, был очень сдержанным, очень воспитанным человеком. Его стиль не подходил к общему фону пестрого "туземного" состава офицеров, но даже те, кто вначале сторонился его, в конце концов полюбили. Щадя возраст и седины добровольца с известным литературным именем, его оберегали, но он рвался вперед, будь то атака или рискованная в глубоком неприятельском тылу разведка.
Баранов, единственный из русских в Ингушском полку, не считая Тугарина, безупречно умел носить кавказскую форму. Его тонкая талия была создана для черкески, и в ней, будучи среднего роста, он казался много выше. Его обширный лоб переходил в лысину, а острые черты лица запоминались. За столом лишь Баранов и Светлов ничего не пили, кроме воды; остальные для начала приналегли на водку. Да и нельзя было не приналечь, такая аппетитная была подана закуска…
Отрывочная беседа вращалась вокруг боевых и мирных интересов дивизии. Резким, чеканящим голосом, таким же, как у Тугарина, только более высоким, без его баритонной густоты, Баранов описывал, как он среди ночи спешно послан был отыскать командира Ахтырских гусар, полковника Баландина:
— Я знал лишь одно, что его надо искать на какой-то высоте. Но черт разберет их, эти дурацкие высоты, особенно же ночью. Я старый солдат, третью войну делаю, но никогда не умел, да и не умею, ориентироваться. Взял с собой четырех ингушей. У них какой-то звериный инстинкт… в смысле распознавания местности, даже совсем незнакомой. Не было случая, чтобы горец заблудился. Я всецело предоставил себя их чутью. И к рассвету мы оказались в расположении ахтырцев. Спрашиваю гусар: "Где ваш полковой командир?" — "А вот там", — показывают на верхушку горы. Я слышал, все мы слышали, что Баландин — офицер выдающейся храбрости, что у него убито семь адъютантов, но все же не мог себе представить его под таким обстрелом, на такой незащищенной точке, не мог. Шрапнели поминутно рвались над самой горой, да и ружейным огнем весьма усердно обстреливали ее. Спешил я своих ингушей, спешился сам, и ползем наверх. Чем выше, тем чаще свистят пули. Каково же ему там, наверху? Окликаю: "Командир Ахтырского полка здесь?"
Откуда-то голос:
— Кто? Зачем?
Я в ответ:
— Адъютант Ингушского конного полка, — и так далее.
Тот же голос:
— Подымайтесь ко мне!
Оставив ингушей, ползу один и вижу: сидит Баландин, вымытый, выбритый, выхоленный и делает себе маникюр, шлифует ногти замшевой подушечкой…
— Вот это я понимаю! Под пулями делает себе! — с восхищением вырвалось у молодого корнета.
Даже Лара смотрела выжидающе узкими миндалинами восточных глаз.
Баранов, сделав паузу, продолжал:
— Да, но все эти маникюры, ухаживание за собой, словом, такой сибаритский комфорт может позволять себе на войне только Георгиевский кавалер, только офицер общепризнанной отваги. У всякого другого это является и смешным, и ненужным, и претенциозным, но, прибавляю, даже и Георгиевский кавалер имеет право позволять себе это в полосу успехов и продвижения вперед, а не когда нас бьют и мы откатываемся назад…
Понаслышке все знали Баландина, кавалерийский офицер не мог не знать его. Баландин был кумиром не только своего полка, но и всей кавалерийской дивизии, куда входили ахтырцы.
В Ларе сказалась женщина, ее вопрос был:
— А внешность его такая же героическая?
— Внешность? — переспросил Баранов. — Внешность — ничего героического. Невысокий, плотный, с обыкновенным широким лицом.
Кто-то сказал:
— Конечно, офицер исключительной доблести, но вправе ли он так рисковать собой?
Переглянулись Лара и Юрочка, сидевшие наискосок. На эту тему они уже говорили. Спор сделался общим. Одни были на стороне Баландина: высота, где Баранов нашел Баландина, являла собой редкий наблюдательный пункт, вся неприятельская позиция, как на ладони. Следовательно, уже не бесполезная храбрость. А затем, такой командир может творить чудеса. Люди пойдут за ним в огонь и в воду.
— Это не наш Секира-Секирский, — вставил Заур-Бек.