Солдаты, покинув траншеи, бросились вперед к буграм. Офицеры перебрасывали их по частям. Бегут, бегут и все ложатся на землю. Залп… Вскакивают, перепачканные грязью, и… дальше. Опять падают. Опять залп. Некоторые остаются лежать, кто раненный, кто убитый. Уцелевшие счастливцы бегут, устилая свой путь товарищами…
Бугры сплошь дымятся ружейным огнем. И чем ближе атакующий неприятель в серых шинелях, тем отчаянней обстреливают его немцы. Вот уже передняя часть русских в трехстах шагах от первых германских траншей. Уже смолкает огонь, и обе стороны готовятся к штыковому бою.
Правильный академический штыковой бой оставался и навсегда останется лишь в четырех стенах фехтовального зала. На поле же, которое называется полем брани, осатаневшие, охваченные временным помешательством солдаты дерутся как попало и чем попало, смотря по вдохновению, ибо в таком кошмарном и кровавом деле, как рукопашный бой, тоже бывает своеобразное вдохновение.
Так и здесь.
Свои и чужие скучились в какое-то невообразимое человеческое месиво. Били друг друга прикладами, кулаками, схватывались в объятия, падали вместе тесно переплетенные, и вставал тот, кто успел задушить врага.
Цвиркун вошел в раж и медведем лез напролом в этой сумятице, выискивая себе жертву. Он не помнил даже, что уронил свою винтовку, и пер с голыми руками. Ага, вот и он увидел близко солдата с бритым лицом и оскаленными зубами, крупными и длинными, как клавиши. Увидел револьвер, не соображая сгоряча даже, что тонкое граненое дуло парабеллума уставилось прямо на него. Это дуло зарделось вдруг струйкою пламени — и что-то обжигающее жаром пахнуло Цвиркуну в лицо. И вслед за этим Цвиркун размахнулся и увесистым кулаком своим со всего размаху, по-мужицки, хватил бритого солдата по назойливо торчавшим зубам. Немец вскрикнул и, выпустив револьвер, обеими руками схватился за свой окровавленный рот. Цвиркун, не давая ему опомниться, весь полный тупой и животной злобы, осыпал его новыми ударами, сбил с головы каску, подставил под глазом синяк и что-то такое еще хотел с ним сделать, что и сам не знал. Высокий худой немец даже не пробовал отбиваться, да и не мог, весь жестоко избитый маленьким, приземистым, широколицым, оспой изрытым солдатом. Цвиркун сгреб свою жертву за шиворот и поволок…
Бугры остались за нами.
Пруссаков отсюда выбили. Часть их бежала, часть осталась в окопах, чтобы никогда больше не подняться. Трупы немцев и русских лежали там и сям вперемежку, а иногда и совсем близко, обхвативши друг друга в предсмертном объятии, как братья. Появились из тыла санитары с носилками. Сестры милосердия своим и чужим раненым оказывали первую помощь. Вот дышит, дышит тяжело, со свистом, громадный, запрокинувшийся навзничь немец-пруссак с глубоко, до самых лопаток проколотой грудью. Над ним заботливо наклоняется тоненькая, с детским личиком сестра, в коричневом, промокшем насквозь жакете и с крестом на рукаве. Немец что-то мычит, а его перепачканная кровью рука силится что-то нащупать возле себя. Уж не револьвер ли? Чтоб самого себя прикончить, либо выпустить пулю в сестру милосердия. Внушал же командный состав германцев своим солдатам:
— Сохрани вас Бог очутиться в русском плену! Эти дикари подвергают пленных пыткам, морят их жаждой и голодом!..
Эти небылицы распространялись в германских войсках, конечно, с единственною целью, чтобы солдаты, напуганные страшными перспективами русского плена, мужественно и стойко дрались до последней капли крови.
— Испить бы водицы… ой, печет… огнем печет, водицы бы, Христа ради, — слышится стон мрачного хозяйственного костромича. Бедняга получил штыковую рану в живот и мечется весь в жару, быстро охватившем его. Раненный еще в окопе, он остался в строю, пошел в атаку, заколол двух немцев — и вот сам свалился.
— Испить бы водицы. Ой, смерть подходит… братцы…
Худенькая, в коричневом жакете сестра милосердия, отвинтив крышку висевшей у нее через плечо фляги, дает костромичу пить.
— Спасибо, родная, — шепчет он запекшимися губами. — Ничего бы… а только нутро все горит…
К нему подходят два санитара с носилками.
Взято в плен было человек восемьдесят. Едва ли не первая партия пленных германцев. И поэтому интерес, проявленный к ней, был особенно повышенный.
Впечатление новизны создавало какую-то праздничность. Немцы, те самые немцы, которые так высокомерно и хвастливо держали себя, крича на весь мир о своей непобедимости… И вот, мы одних берем в плен, остальных гоним, а третьи легли между теми и другими. Ни каски с "громоотводами", ни спесиво подкрученные усы, ни механическая дисциплина и муштра — ничто не спасло их.
А тут еще прошел слух, что по соседству, на фронте, в происходивших одновременно боях, взято еще много пленных…
Из штаба дивизии прискакал офицер-кавалерист с требованием возможно скорее доставить генералу всех пленных. Штаб находился верстах в семи. Вести пленных походным порядком — займет два часа времени. Поэтому для скорости было решено доставить их на обозных телегах. Пошла погрузка. По десяти человек на телегу. И вместе с погрузкой началось что-то необъяснимое, смешавшее все понятия о военном чинопочитании и субординации.
Среди пленных было три офицера — капитан, пожилой, с брюшком, и два лейтенанта. И вот русские диву даются, глядючи, как все трое тянутся и обалдевают перед высоким, бритым унтер-офицером, которого не отпускает от себя ни на шаг рядовой Цвиркун, считающий белобрысого немца своей законной добычею.
Белобрысый унтер-офицер приведен был Цвиркуном в весьма плачевное состояние. Губы распухли, один из передних зубов выбит, и под глазом светился фонарь, из синего успевший сделаться фиолетовым. Напомаженные волосы липкими прядями торчали во все стороны, а по сохранившейся кое-где дорожке пробора угадывалось, что расчесаны они были самым тщательным образом.
И если сопоставить, что, с одной стороны, унтер-офицер был слишком нежен, хрупок и щеголеват, а с другой — тянулись перед ним в струнку и оба лейтенанта, и капитан, — получилось нечто загадочное, и, как на беду, пленные офицеры проявляли по отношению к этому солдату не только искательность и внимание, но и самое грубое подобострастие.
И напрасно кусал он с досады свои распухшие, посиневшие губы и "сигнализировал" офицерам своими белыми навыкате и без ресниц глазами.
Вся эта комедия не ускользнула от ротного. Громадный атлетического сложения капитан, рыжеусый, в темных очках и в солдатской шинели без пуговиц, подошел к таинственному унтер-офицеру и спросил по-немецки:
— Кто вы такой?
Белобрысый немец надменно мотнул головой и, пожав плечами, ответил:
— Я солдат, простой солдат Ганс Шмидт, чего же вам более?..
Усы капитана дрогнули в усмешке. Он обратился к солдатам:
— Братцы, этого гуся берегите пуще глаз. Шесть человек с винтовками с ним на телегу. Кстати, кто его "пленил"?
— Я, ваше высокоблагородие! — метнулся к ротному Цвиркун. И одним глазом "ест" начальство, другого не спускает с немца. Еще удерет, чего доброго.
Улыбка расползлась по широкому лицу капитана. Уж очень неказист был этот оспою изрытый солдатик.
— Как же ты его взял?
— А так, ваше высокоблагородие. Ен хотел в мене с леворвера стрелить, а я его по зубам, по зубам. Наложил по первое число! Ну, и в смирение привел. Так и взял…
— По зубам!.. Ах ты дурья голова, — смеялся капитан.
Когда телеги с пленными тронулись в штаб дивизии, капитан еще раз в напутствие крикнул:
— Ребята, беречь мне этого длинного, как собственный глаз!
Капитан поманил к себе юного, румяного подпоручика Селиванова.
— Вот что, милый, поезжайте в штаб. Возьмите мою лошадь. Необходимо предупредить генерала об этой загадочной птице. Он такой же унтер-офицер, как и мы с вами. Видели, какой аршин глотали в его присутствии настоящие офицеры? И хотя у этих немцев разных там принцев да герцогов как собак нерезаных, а все же заполучить в самом начале войны в плен одного из этих господ — что ни говорите, приятно.